АРЦЫБАШЕВ ONLINEИскать в тексте
АрхивЧитальняДикие

Повесть · 1923

Дикие

М. П. Арцыбашев. Дикие. Берлин, 1923.

Старик Дикой давно умер, и после него осталось три сына: старший — Клим Иванович, такой же грузный, суровый и деловой человек, каким был отец; средний — Захар, высокий, белокурый силач, и младший — Петенька, от рождения идиот, пухлый, жирный человек, с низким лбом, маленькими хитрыми глазками и толстыми, до слюней распущенными губами.

Хотя всеми делами вершил Клим Иванович, ещё при жизни отца взявший всё в свои руки, но главою семьи продолжала считаться вдова старика — Анна Петровна, женщина строгого, старообрядческого типа, всегда повязанная чёрным платочком и ревниво берегущая семейное добро. Её знал, боялся и уважал весь город, и не только сыновья, но даже работники и соседи звали её «мамашей».

Клим Иванович был женат и твёрдо соблюдал брачную заповедь. Детей у него не было. Захар, характером вообще не в семью, был холост и путался на стороне с бойкими мещанскими девицами. Идиот же Петенька, отличавшийся чисто обезьяньим сладострастием, бегал за девками, поденщицами, работавшими на огороде и в маслобойне Диких. Хотя он был очень безобразен и не говорил, а только мычал, редкая из этих легкомысленных девиц ускользала от него. Он соблазнял их полтинниками, пряниками и золотыми крестиками. Стоило на огороде появиться смазливой девке, как Петенька был уже тут как тут, что-то мыча и суя ей в руку или за пазуху пряники и конфекты. А дня через три девка, робко оглядываясь кругом, не видит ли кто, уже воровски шмыгала в высокий бурьян, где ждал её Петенька. Довольный и весёлый, он шёл потом через двор, а сконфуженная девка сторонкой, позади амбаров пробиралась на огород, к своим товаркам, и на смуглой, загорелой груди у неё уже блестел золотой крестик на голубенькой или красненькой ленточке. Этих девок так и звали «Петенькиными крестницами».

Клим Иванович терпеть не мог этого безобразия и, если замечал, гонял девок палкой, а Петеньке грозился раз и навсегда отбить охоту ко всяким пакостям. Случилось, что одна из девок забеременела, и мать её, базарная торговка, пришла на двор с жалобой. Клим Иванович заплатил бабе десять рублей, но в тот же вечер поймал прятавшегося идиота и бил его до тех пор, пока Петенька не свалился замертво. Потом его отливали водой, а Клим Иванович стоял на крыльце, судорожно сжимал кулаки и презрительно бормотал: «Ладно... не подохнет!..»

Идиот с детства боялся старшего брата, а после этого случая возненавидел его тёмной, животной ненавистью. Сделать ему он, конечно, ничего не мог, но когда Клим Иванович, распоряжаясь, ходил по двору, идиот, спрятавшись где-нибудь в бурьяне, по целым часам неотступно следил за ним такими злыми, пристальными глазами, какими звери смотрят на своего укротителя.

Но зато Петенька не только любил, но прямо обожал брата Захара, который никогда не обижал его, часто давал ему денег на пряники и брал с собой на охоту. Ружейные выстрелы доставляли идиоту величайшее удовольствие, а когда подстреленная птица беспомощно трепыхалась в камышах, Петенька со звериной ловкостью схватывал её и прокусывал ей затылок своими огромными жёлтыми зубами. При этом он урчал, как дикий кот, и на него было страшно и противно смотреть.

Клим Иванович вёл всю торговлю и счета. Захар подолгу живал на степном хуторе, наблюдая за полевыми работами, и заведовал маслобойней, построенной по его мысли и плану. Домашнее хозяйство лежало на Анне Петровне. Идиот же Петенька ничего не делал, пакостил с девками и жрал. Мать и старший брат искренно считали его Божеским наказанием, посланным их семейству за гордость старика Дикого, который всегда и всюду считал себя первым человеком.

II. Клим Иванович был много старше Захара и Петеньки. Женился он уже сорока пяти лет. До тех пор он всегда говорил, что ему некогда думать об этих глупостях, но однажды поехал по делам в соседнюю слободу, увидал там свою будущую жену, Глафиру, дочь прогоравшего барышника, и вдруг тяжело и мрачно в неё влюбился. Так влюбился, что даже затосковал и почернел.

Глафира была женщина небольшого роста, но стройная, ловкая и удивительно красивая, с пышными плечами, с маленькими крепкими руками, широкими чёрными бровями и такими вкусными, свежими губами, что когда она улыбалась, показывая белые, ровные, влажные зубы, то становилось весело и хотелось поцелуя, как хочется пить при виде чистой студёной воды в летний жар.

Любовь Клима Ивановича к жене была чисто телесная, выражавшаяся в неутолимой животной похоти. Глафира, как женщина, была действительно хороша, а Клим Иванович, несмотря на своё железное здоровье и бычью силу, до самой женитьбы жил почти что девственником. Соборный протоиерей, к приходу которого принадлежал двор Дикого, так и объяснял эту женитьбу: «Не иначе, как через непомерное воздержание всё сие и произошло!»

Конечно, огромный, грузный Клим Иванович, всегда ходивший в просторном замасленном пиджаке, с оттянутыми карманами, не мог понравиться бойкой и кокетливой Глафире, на которую заглядывались даже чиновники и местные офицеры. Но жених он был выгодный, а потому предложение его было принято с радостью. Сама Глафира попыталась было артачиться, но отец крепко избил её, и она покорилась. Свадьбу справили в том городе, где жили родители невесты. На торжество приехала мамаша, для этого случая нарядившаяся в тяжёлое коричневое бархатное платье с чёрной бахромой. Захар в это время был болен, простудившись на охоте, а Петеньку не взяли, чтобы не срамиться перед чужими людьми.

А между тем идиоту страшно хотелось попасть на свадьбу, где, как ему почему-то казалось, непременно должны были стрелять из пушки. Когда ему объявили, что он остаётся дома, Петенька ревел так, что катался по полу, и после того ещё больше возненавидел брата Клима, считая его единственным виновником своей обиды.

Свадьба была богатая, с большим паникадилом, с певчими, музыкой и русским шампанским. Глафира была в белом атласном платье с фатой, а Клим Иванович — в новом чёрном сюртуке и белом галстуке. Весь дом старого барышника был ярко освещён, и музыка гремела не переставая. В окнах мелькали танцующие пары, а на улице, под окнами, стояла толпа зевак, громко судивших и жениха, и невесту, и родителей, и гостей.

Глафира танцевала до упаду, была неестественно оживлена, хохотала и жеманилась и только время от времени пугливо поглядывала на своего будущего супруга. Она и представить себе не могла, что этот чёрный, страшный человек станет её мужем, и старалась не думать об этом. Но чем ближе подходил момент, когда молодых должны были отвести в спальню, тем больше охватывал её ужас и физическая тоска, от которой холодели руки и слабели колена. Брачная ночь оставила у Глафиры впечатление какого-то безобразного кошмара, в котором не было ничего, кроме стыда, боли и отвращения. Но тем не менее, когда на другой день, согласно обычаю, молодые ездили по городу, Глафира казалась спокойной и счастливой, улыбаясь и кланяясь уже не с прежней девической бойкостью, а плавно и величаво, как подобает богатой замужней женщине, купчихе второй гильдии.

Пьянство продолжалось три дня, а потом молодые уехали домой. Старый барышник, хотя обыкновенно называл дочь не иначе как здоровой кобылой, при расставании всё-таки прослезился, а мать Глафиры — маленькая, навеки запуганная старушка — проводила её словно на кладбище. И, быть может, старушка была близка к истине: достаточно было взглянуть на суровое, тяжёлое лицо Клима Ивановича или на иконописный лик его мамаши, чтобы предсказать молодой женщине жизнь скучную и нерадостную.

В город, где жили Дикие, Глафира с мужем и мамашею въехали по Кладбищенской улице, и как раз в это время кого-то хоронили, причём колокола перезванивали так, точно захлёбывались от невыплаканных слёз. Впрочем, по местным поверьям встретить покойника было к удаче, а потому похороны не произвели на Глафиру никакого впечатления. Гораздо более удручающим образом подействовал на неё вид пустынной Сенной площади и всего этого захолустного городишки, лишённого зелени, пыльного и грязного, насквозь пропитанного душным базарным запахом солёной рыбы, дёгтя, кожи, масла и керосина. А когда она увидела Петеньку и услышала его мычание, Глафира так испугалась, что у неё в груди захолонуло. Захар, вышедший навстречу, должно быть догадался, какое впечатление произвёл на невестку их дом, потому что был с нею подчёркнуто ласков и после первых же приветствий сказал ободряющим тоном: «Вы, сестрица дорогая, не смущайтесь! И у нас не без радости люди живут!»

III. Но жили они действительно без всякой радости. «Не хуже людей живём!» — с гордостью говаривала мамаша Анна Петровна и была совершенно права, ибо так же жили все обыватели этого городка.

Город был уездный, отстоявший от губернского на полтораста, а от ближайшей станции железной дороги на тридцать вёрст. Жили в нём чиновники, купцы и мещане, квартировал драгунский полк. Были мужская и женская прогимназии, уездное училище, разные присутственные места, отделение Волжско-Камского банка, паровая мельница купцов Виноградовых, тюрьма и десять каменных церквей, в том числе большой собор, в котором находилась чтимая икона чудотворной Божьей матери.

В центре города, на базарной площади, стояли торговые ряды — длинные, низкие корпуса, крытые железной зелёной крышей и разделённые на множество тёмных и глубоких, как пещеры, лавок, где торговали ситцами, кожей, керосином, конской сбруей, гвоздями, косами, порохом и дробью, аграмантом, пуговицами и прочим галантерейным товаром. Тут же, посреди площади, возвышалось странное здание, состоявшее из одной громадной крыши на деревянных столбах. Здание это носило особое название, которое не всегда решались вслух выговорить церемонные мещанские девицы: оно называлось «шопой», и под ним были устроены деревянные ларьки для мелочной торговли.

Был в городе клуб, где имелась недурная библиотека; был бульвар — место гуляния для барышень, гимназистов и офицеров; был городской сад с ротондой и летним буфетом. В клубе устраивались танцевальные вечера и любительские спектакли, но ими интересовалась только зелёная молодёжь. Старики предпочитали карты и водку, а книги из библиотеки брали только юные барышни да молодые евреи.

В городе рождались, женились и умирали. Купцы торговали, чиновники служили, мещане занимались разными мелкими ремёслами и барышничеством. У всех, казалось, была своя особливая жизнь, но, в сущности говоря, все эти люди жили не сами по себе, а теми сёлами, деревнями, хуторами, которые были разбросаны вокруг города, на огромном пространстве полей, косогоров, лесов и болот большого, одиннадцативолостного уезда. Эти сёла и деревни были населены странным, полудиким народом, верящим в приметы, обросшим бородами, зиму и лето ходившим в тёплых шапках, грязным и тёмным, как земля. Народ этот назывался мужиками.

Где-то в больших городах множество людей говорило и писало об этих мужиках, предлагая всевозможные пути для их спасения. Их называли народом-богоносцем, подозревали в нём какую-то свою особую великую и святую правду и звали всех учиться у него мудрости и правде. Целые политические партии группировались вокруг слова «мужик», и из-за этого слова часто возникали крупные события, а самоотверженная интеллигентская молодёжь шла из-за этого слова на убийства, каторгу и эшафот.

А тем временем мужики голодали, мерли от всевозможных болезней, снова с неимоверной быстротой плодились, надрываясь, драли сохами глину и песок, валили леса, осушали болота, пеклись на солнце и мёрзли в снегу, а потом платили подати. Попадая в город поодиночке, они были жалки, робки и недоверчивы, как истые дикари. Униженно кланялись всякому человеку в форменной фуражке и часами, без шапок, простаивали на морозе или на солнцепёке у присутственных мест. В дни же ярмарок стекались в город огромными толпами, с лошадьми, возами, жёнами, детьми и собаками, наполняя все улицы скрипом колёс, ржаньем лошадей, рёвом ребят, пьяными криками, пьянейшей бранью и непристойными песнями. Они располагались на площадях, поднимая кверху оглобли возов и устраивая над ними драные шатры, и тогда было похоже, будто город подвергся нашествию дикой орды времён Батыя и Чингисхана.

Для них и ими существовали все обыватели города. Для них были устроены торговые ряды, для них учреждались присутственные места, для них были выстроены церкви и белая четырёхэтажная тюрьма. Купцы грабили их, мещане надували, попы запугивали страшными сказками об аде, офицеры и солдаты усмиряли их бессмысленные и дикие бунты, вспыхивавшие на почве голода, невежества и тёмных слухов о каких-то золотых грамотах о земле и воле.

Городская молодёжь, подрастая, переставала читать книги и шла на смену старому поколению грабителей и взяточников. Юные девушки выходили замуж за казнокрадов, а молодые люди, получив соответствующий диплом, надевали фуражки с кокардами и становились чиновниками. Так шло из поколения в поколение, и казалось, этому не будет конца. Весь город жил обманом и грабежом. Если и попадала в него живая душа, с умом и чуткой совестью, то под влиянием всеобщей праздности, корысти и скуки быстро тупела, опускалась и опошлялась. Деньги, еда, сон, карты, сплетни, ханжество и пьянство составляли обывательское житьё, разнообразившееся драками и убийствами. Даже странно было бы подумать, что жизнь может стать иной. Так жили и Дикие.

На их обширном дворе вечно кого-нибудь обманывали, обсчитывали и обмеривали. Мужик, попавший на этот двор, выскакивал оттуда потный, растерянный, с помутневшими глазами и недоумелым лицом. «Как же так?» — бормотал он, тупо глядя в землю и хлопая себя по полам. А потом шёл в кабак. А в доме считали выручку, ели, спали и плодили достойных наследников.

Клим Иванович, как угорелый, весь в поту, целый день клялся, ругался и божился. Мамаша, Анна Петровна, не умолкая, пронзительно кричала на прислугу. Захар работал на маслобойне. Собираясь вместе, за чаем или ужином, говорили только об убытках или барышах, укоряя друг друга в лени и мотовстве. Развлечения же состояли из праздничного ничегонеделания, выстаивания до одури бесконечных церковных служб, бессмысленных сплетен, отправления грубых животных потребностей, да в тяжёлом, угарном пьянстве на именинах, свадьбах и похоронах.

Глафира скоро привыкла к этой жизни. Со стороны можно было даже подумать, что она совершенно счастлива. По крайней мере, невозмутимое спокойствие было написано на её красивом лице, когда, разряженная, она шла с мужем в церковь или степенно восседала в гостиной, угощая гостей конфетами, пряниками, орехами и пастилой. За два года замужества она сильно раздобрела, приобрела особую плавность движений и сладкую певучесть речи. Собственно говоря, она стала ещё красивее, но почему-то уже не хотелось поцелуя при виде её улыбки. Мужа своего Глафира по-прежнему боялась, но привыкла к нему и его тяжёлым, утомительным ласкам, подчиняясь без отвращения, лениво и равнодушно, как сытая корова.

Клим Иванович почти не обращал на неё внимания и только по ночам приставал к ней со своей грубой, ненасытной похотью. Мамаша невестку не взлюбила, изводя её попрёками, особенно с тех пор, как старый барышник, совершенно разорившийся, приезжал к зятю просить денег. Был он грязен, сед, небрит и явно нетрезв, держался униженно и робко. Ему ничего не дали, но Глафиру стали колоть тем, что взяли её из нищего дома: «У папаши дорогого, небось, этого не видала!.. У милого папаши в затрапезных платьях ходила, а тут, подумаешь, фря какая!..»

Хорошо относился к Глафире Захар, видимо жалевший её и часто защищавший от придирок мамаши, да идиот Петенька привязался к ней, как собака, потому что она была ласкова и красива. Но Захар редко бывал дома, пропадая на хуторах, на охоте или на гулянках, а Петенька только мычал, и к концу второго года замужества Глафира начала тосковать. Сначала эта тоска была беспредметна и выражалась в беспричинном раздражении, но при первом подходящем случае должна была перейти и перешла в иное чувство.

Началось это с того времени, когда отскочившим от шестерёнки зубом Захару сильно расшибло голову на маслобойне. Рана была небольшая, но почему-то загноилась, и её нужно было каждый день промывать и перевязывать. За это взялась Глафира. Захар садился на стул, а молодая женщина, стоя возле, мочила в блюдечке кусок ваты и осторожно отмачивала ранку, волосок по волоску отделяя присохшую корпию. Операция была довольно болезненна, но Захар сидел терпеливо, притворялся, что ему совсем не больно, смеялся, шутил и, желая сделать приятное, говорил: «Какая у вас, сестрица, рука лёгкая!.. Вам бы доктором быть!» Глафира краснела от удовольствия и, сдерживая дыхание, старалась сделать ещё лучше.

И однажды нечаянно прижала голову Захара к своей тёплой, мягкой и упругой груди. Прикосновение было мимолётное, и Глафира сейчас же инстинктивно отодвинулась, но почему-то оба смутились. Весь вечер Глафира была молчалива и рассеянна, а Захар поглядывал на молодую женщину так, точно только теперь рассмотрел её как следует. Едва ли они отдавали себе отчёт в своих чувствах, но несомненно, что при этом случайном прикосновении впервые почувствовали друг в друге — он женщину, а она мужчину.

С этого вечера Захар стал как-то особенно по-мужски посматривать на её великолепные плечи, высокую грудь, мягкий стан и свежие губы, а Глафира чувствовала к своему свояку волнующую нежность. Ежедневные перевязки ещё больше сближали их, и оба ждали одного и того же: Захару хотелось прикосновения Глафиры, а она едва удерживалась, чтобы не прижать его голову к своей груди. Почти против их воли так, в конце концов, и случалось; тогда оба замирали в странном, сладостном забытье. Захар сидел не шевелясь, а Глафира, румяная от внутреннего жара, с полузакрытыми глазами, словно сонная, водила ваткой по ране. Вода текла по волосам Захара и стекала за ворот, но они не замечали этого и с трудом, точно просыпаясь, отходили друг от друга.

Через неделю ранка зажила, перевязки прекратились, и отношения как будто вошли в прежнюю колею. Но это только так казалось. Захару и прежде нравилась красивая Глафира, но ему никогда и в голову не приходило смотреть на неё как на женщину. Глафира была женой его родного брата, и блудные мысли о ней Захар почёл бы великим грехом. То странное волнение, которое испытал он во время перевязок, Захар старался забыть, и как будто это ему удавалось. Он опять стал ухаживать за купеческими дочками, по-старому ездил на охоту и на хутор, по-прежнему возился на своей маслобойне, которая была построена за несколько кварталов от дома, на одном из пустырей Кладбищенской улицы.

Но Глафира, очевидно, пережила нечто более глубокое. С тех пор она стала искать общества Захара, скучала, если его долго не было, и под разными предлогами каждый день бегала на маслобойню. Там Захар царствовал. Он трудился, как батрак, пускал широкий деревянный круг, по которому ходила лошадь, помогал работникам у рукоятки гидравлического пресса и всё время шутил и смеялся. Ворот рубахи у него был расстёгнут, рукава засучены до локтей, и Глафира незаметно, но пристально следила за каждым движением его загорелых твёрдых мускулов. При этом глаза у неё темнели, а румянец выступал на щеках.

— Что, сестрица, помогать пришли? — шутя спрашивал Захар. Глафира краснела, смеялась и уходила, а вечером, когда муж приставал к ней, раздражительно отталкивала его: «Да отстань ты... надоел! Я спать хочу!..»

С нею делалось что-то странное, но она не отдавала себе отчёта в своём чувстве, пока не появилась ревность. Однажды она увидела, как Захар, играючи, облапил одну из девок, работавших на маслобойне. Девка была красивая, здоровая и наглая. Она оттолкнула Захара в грудь и сверкнула зубами, заманчиво и вызывающе. «У, гладкая!» — сказал Захар, прищурившись. Девка захохотала, а Глафира ничего не сказала, ушла и потом целый день не отвечала Захару на его шутки.

С этого времени она уже знала, что любит Захара, и стала бешено ревновать его ко всем женщинам. Когда Захар уходил в гости, где должны были быть девицы, Глафира не находила себе места, а при мысли о том, что он может жениться, у неё мутилось в голове.

Хотелось, чтобы Захар увидал её совсем нагой. При этой мысли лицо у неё горело, и сердце замирало от стыда, но всё её располневшее тело начинало томиться смутным желанием, а полные ноги охватывала ноющая, сладкая слабость.

Ни за что на свете она не выдала бы кому-нибудь своих чувств, потому что считала их греховными. Когда же влечение к Захару становилось особенно мучительным, Глафира старалась потушить его в ласках мужа. Но после испытывала только усталость, досаду и чисто физическое отвращение к Климу Ивановичу.

IV.

Однажды ночью случился большой пожар через три двора от Диких. Загорелись амбары с пенькой у купца Солодовникова.

Чёрное страшное небо осветилось красным дрожащим заревом, и соседняя колокольня сверху донизу была облита розовым светом. Над пожаром высоко летали розовые голуби и беспомощно кувыркались в багровом дыму, тяжёлыми клубами медленно всползающем к небу.

По всем церквам звонили в набат, чётко и тревожно выбивая дребезжащие звуки. Со двора Диких было слышно, как гремела пожарная команда, как резко лопотала лопнувшая кишка, лаяли собаки и криком кричали десятки встревоженных голосов. Иногда раздавался оглушительный треск провалившихся стропил, и тогда огненный столб, испуская миллионы искр, страшно и весело подымался в чёрное небо.

Во дворе было светло, как днём, и в саду, то и дело тихо кружась, падали хлопья горевшей пеньки. Все работники и сам Клим Иванович с вёдрами воды стояли на крышах амбаров, заливая падавшие головни, а на крыльце дома неподвижно возвышалась высокая фигура мамаши, вся чёрная, с розово освещённым бледным лицом и с чёрной иконой в сухих костлявых руках.

Было то жуткое и весёлое настроение, которое всегда охватывает людей во время ночных пожаров. Казалось, что происходит нечто необыкновенное, отчего всё сразу изменилось кругом и по-новому стало значительным и красивым.

Глафира уже спала, когда на дворе стали кричать:

— Пожар!.. Горим!..

Она накинула на плечи большой платок и выскочила на крыльцо.

Ночь была душная, тёплая, а от близости пожара стало совсем жарко. Глафира стояла в дверях, позади мамаши, и тревожно вслушивалась в гул огня и крики. Колокола всё звонили, то близко, то далеко, и казалось, что пожар усиливается. С крыльца, на красном фоне пожара, отчётливо были видны чёрные силуэты Клима Ивановича и рабочих, что-то показывавших друг другу и поминутно наклонявшихся, чтобы залить падавшие искры. По ту сторону крыши было ярко и светло, а поэтому казалось особенно чёрно и страшно под амбарами, где во мраке рвалась и гремела цепью собака.

Глафира стояла, кутая свои голые плечи в платок, и при свете пожара казалась особенно красивой, тоже как-то по-новому.

Захар, успевший сбегать на пожар, закопчённый, пропитанный дымом, но весёлый, прибежал домой посмотреть, всё ли благополучно. Он увидал Глафиру и удивился ей.

— Ну, ну... — закричал он весело, — вот, полыхает!.. Испужались, сестрица?

Глафира ничего не ответила и продолжала пристально смотреть на огонь, маленькими блестящими искорками отражавшийся в её чёрных глазах.

Захар поднялся на крыльцо посмотреть пожар и стал рядом с Глафирой.

— Что, испугались? — повторил он.

Глафира молча повела глазами и снизу вверх глянула ему прямо в лицо. Было в этом молчаливом и долгом взоре что-то такое, отчего Захар смутился.

— Что вы на меня так... — сказал он дрогнувшим голосом, но Глафира неожиданно повернулась и медленно ушла в темноту коридора.

Захар остался на крыльце и вдруг забыл и о пожаре, и о матери, и обо всём на свете. Внезапная сумасшедшая мысль ударила ему в голову и вихрем завертела все чувства. То, что прежде казалось ему таким ужасным, вдруг представилось близким и возможным. Слишком всё это — ночь, пожар, треск огня, набат, мрак и свет и странное новое лицо Глафиры — было необыкновенно. В такую ночь всё было возможно и ничего не страшно.

Он ещё колебался, когда мамаша сказала строго и наставительно:

— Нечего глазеть! Не праздник!.. Лучше бы лампадку зажгли. Глаша, Глашенька!..

Глафира не отвечала. Она стояла в темноте коридора, откуда было видно крыльцо и освещённая пожаром высокая фигура Захара, слышала зов свекрови и не могла отозваться, вся охваченная какой-то странной слабостью. С нею делалось странное: чего она ждала тут, Глафира и сама не знала; но если бы в эту минуту Захар позвал её, она пошла бы на всё, очертя голову, без стыда и страха. И если бы кто-нибудь вздумал удерживать её, Глафира, может быть, убила бы, но всё-таки пошла.

— Глаша! — снова позвала мамаша. — Да что она там... оглохла, что ли? Захарушка, поди, скажи ей, чтобы лампадку зажгла.

Захар покорно двинулся и шагнул в темноту. Ноги у него немели. Он не знал, где Глафира, но как только погрузился в спёртый, душный мрак дома, так сейчас же и почувствовал, что она где-то близко и ждёт его.

Глафира стояла на дороге и из темноты, на освещённом фоне двери, видела, что Захар идёт прямо на неё. Но она не двинулась с места, и не успел он сделать пяти шагов, как наткнулся на неё всем телом. Он прекрасно знал, что это Глафира, но почему-то, всё-таки, вскрикнул негромко и фальшиво:

— Кто это?

Глафира молчала и не шевелилась. Захар протянул руку и в темноте коснулся чего-то тёплого, гладкого и нежного. С закружившейся головой, ничего не соображая, он хотел обнять её, но Глафира скользнула в темноту и исчезла. Только её жаркое дыхание сухим огнём обдало его шею и часть щеки. Захар не мог бы сказать, поцеловала ли она его или нет.

С минуту он стоял, не шевелясь, потом повернулся и медленно вышел на крыльцо. Ноги у него дрожали, лоб был мокрый.

На крыльце он столкнулся с Климом Ивановичем, который грузно подымался на ступеньки и сердито говорил:

— Не иначе подожгли!.. Ведь это такой народ!..

На дворе было уже гораздо темнее. Звонить перестали, и розовая колокольня посерела. За чёрными амбарами всё ещё гудела толпа и слышался треск огня, но искры уже не сыпались, и работникам на крыше нечего было делать.

Один за другим они стали спускаться, тяжело прыгая в темноту и весело перекликаясь.

Клим Иванович увидал Захара и сказал не без злорадства:

— Большой убыток Иванычу!.. Который товар и уцелел, ясно, перепортили!..

Захар промолчал. Вид брата и его голос вызвали в нём тяжёлый и трусливый стыд. Он вдруг опомнился и с ужасом понял, что хотел сделать. Это чувство было так остро, что Захар даже побледнел, быстро сошёл с крыльца и отошёл подальше от дома, в пустоту тёмного широкого двора.

— Вот оно что!.. Вот оно что!.. — вертелось у него в голове, а в концах пальцев, распространяясь по всему телу, всё ещё было ощущение чего-то тёплого, нежного и скользкого.

Издали он услышал голос Клима Ивановича, кликавшего Глафиру, и вдруг почувствовал такую ненависть к брату, что у него в груди задрожало.

Пожар совсем опал, и вокруг стало темно, как в лесу. Только стёкла галереи ещё отсвечивали красным. В окнах дома появился неясный свет: должно быть, зажгли лампадки.

Захар стоял под тёмным амбаром, смотрел на дом и не знал, что ему делать.

Теперь он уже прекрасно сознавал, что чуть было не совершил тяжкого и непоправимого преступления, но вопреки этому сознанию невыносимое телесное желание томило его так, что, казалось, невозможно выдержать эту пытку. Почему-то ему казалось, что теперь уже всё равно и что рано или поздно, но это будет. Вместе с жгучим стыдом росло такое физическое нетерпение, что оно переходило в непонятную злобу против Глафиры.

Захар до утра ходил по двору, выходил даже на площадь, при слабом отблеске рассвета казавшуюся особенно пустой и громадной. Он долго, без шапки, стоял на валу, глядя в постепенно светлеющее небо и на белые мещанские домики, медленно выступавшие из мрака.

Спать он лёг только тогда, когда за чёрными силуэтами крыш и колоколен развернулась широкая, светлая полоса зари, а по Кладбищенской улице потянулись бабы с кувшинами и корзинами на базар.

Но и Глафира не спала. Она лежала возле мужа, храпевшего и часто ворочавшегося во сне, и широко раскрытыми напряжёнными глазами смотрела в темноту. Огромное, потное и липкое тело мужа пахло нечистым бельём и давило её. Глафире было жарко, она жалась к холодной, твёрдой стене и старалась не прикасаться к мужу. Лицо Захара неотступно стояло перед нею, а на плечах и груди Глафира чувствовала прикосновение его рук. При этом воспоминании, как она нарочно раскрыла платок навстречу его рукам, Глафира закрывала глаза от стыда, но в то же время ей хотелось бесконечно продлить это воспоминание. Всё тело её томилось и горело, бесстыдно и томно раскидываясь в жаркой кровати, в греховном сладком представлении. Но тут она вдруг вспоминала, какой страшный грех думать об этом, и вся съёживалась, даже колена сжимала.

И так же, как для Захара, для неё почему-то было ясно, что это неизбежно и бороться уже совершенно бесполезно.

V.

На другой день Клим Иванович, против обыкновения, никуда не поехал и остался дома, проверяя счета. Когда Глафира увидела это, она даже как будто растерялась. Растерялась и только тогда поймала себя на какой-то тайной мысли.

— Господи, что же это я! — с отчаянием подумала она.

На дворе стояла июльская жара, и крыши домов нестерпимо блестели под солнцем, а небо было густо-сине и мутно. Куры, нахохлившись, сидели в тени под заборами. Цепная собака, вывалив длинный, красный и мокрый язык, с которого капала слюна, тяжело дышала возле своей будки. И даже пыльный бурьян поник и замер от страшного жара. Сенная площадь как будто вымерла и вся курилась зыбким маревом, а белые домики на противоположной стороне казались раскалёнными добела, так что на них было больно смотреть.

Клим Иванович сидел, потный и красный, в одной жилетке, и щёлкал на счетах, едва захватывая костяшки толстыми мокрыми пальцами. Мамаши не было слышно, и во всём доме царила мёртвая тишина, нарушаемая только неистовым жужжанием мириадов чёрных, липких мух.

Захар с утра не выходил из своей комнаты, где окна выходили на галерею и было значительно прохладнее. Глафиру он не видал и не знал, где она, но невидимая связь не обрывалась между ними. Захар пытался работать, но думал только о Глафире, всем существом своим мучительно ощущая её присутствие в доме. Был он у себя, в привычной, обыденной обстановке, а чувство у Захара было такое, точно он притаился, как вор, и все в доме знают, о чём он думает, чего хочет и чего ждёт. То, что Клим Иванович был дома, а следовательно, Глафира ни в коем случае не могла бы к нему прийти, и радовало Захара и приводило его в отчаяние.

А Глафира томилась, словно в лихорадке. Она, как потерянная, бродила по дому, из спальни в кухню, из кухни на крыльцо; с тоской смотрела на синее пыльное небо и застывший широкий двор, пыталась заниматься хозяйством, заговаривала с кухаркой, но в голове у неё всё время стояла одна и та же мысль: о Захаре и о том, что он её ждёт.

Почему она должна идти к Захару, Глафира и сама не знала, но это было сильнее её, неотвратимо, как судьба.

Бессознательно борясь, Глафира выдумывала себе дело за делом, но всё валилось из рук. Тогда, уже в полном отчаянии, она пошла к мамаше и стала проситься в город, купить ниток.

— Подожди, после обеда вместе пойдём! — сказала мамаша.

И Глафира покорилась судьбе. Она вышла в коридор, прислушалась к стуку костяшек в спальне, подобрала юбку, чтобы не шуметь, и, как мышь, скользнула в комнату Захара. Проходя мимо спальни, она видела спину мужа и даже ей показалось, будто Клим Иванович оглянулся, но это не удержало её.

Захар сидел у стола, не встал и ничего не сказал, когда увидел Глафиру. Только лицо у него покраснело. На мгновение ещё Глафира задержалась в дверях, ухватившись за косяк и чутко прислушиваясь назад, через плечо. Потом оторвалась от двери, медленно, как бы через силу, подошла к Захару и стала, опустив голову и руки. Она стояла боком к нему, не глядя, и только когда Захар взял её за руку, быстро и жалобно взглянула на него.

По лицу у неё бродила растерянная, беспомощная улыбка, щёки розовели, а грудь дышала тяжело. Захар, не вставая, обнял её за талию и притянул к себе. Глафира покорно поддалась, и сквозь материю платья он почувствовал холод её тела. Так они сидели долго, точно не зная, что делать дальше. Потом Захар повернул её, посадил на колена и стал целовать в губы, шею и грудь. Кожа у неё была слегка влажна от пота, а губы мягки и слабы, так что сквозь них чувствовались твёрдые, холодные зубы. Она не отвечала на поцелуи, а только открывала и закрывала глаза, порывисто дыша. Бешеное, жестокое желание охватило Захара. Он забыл о том, что в соседней комнате сидит Клим Иванович, а мимо двери может каждую минуту пройти кто-нибудь. Ему уже было всё равно, да вряд ли он и соображал что-нибудь. Глафира не сопротивлялась, когда Захар грубо толкнул её на постель, и отдалась ему молча, безвольно, как жертва. Только когда всё кончилось, она открыла странно косящие чёрные глаза, посмотрела на Захара счастливым безумным взглядом, тихо ахнула и изо всей силы охватила его шею руками.

VI.

Казалось, в доме Диких всё осталось по-прежнему. Так же хозяйничал Клим Иванович, так же зажигала лампадки и поедом ела прислугу мамаша Анна Петровна, так же бегал за девками идиот Петенька, так же работали, жрали, спали, бранились и копили деньги.

Но посреди этой обычной, казалось, навеки нерушимо налаженной жизни у Глафиры и Захара теперь была своя особливая, полная страха и наслаждений, тайная жизнь.

После того как Глафира отдалась ему, Захара охватила тяжёлая, почти зверская страсть к жене брата. Он не мог равнодушно видеть её, и её движения, губы, шея, ноги, вырисовывавшиеся под юбкой, возбуждали его до мучения и мучительства. Целый день он думал только о том, как бы остаться с нею, и был как шальной. Сознание совершаемого тяжкого греха затуманилось, и если Захар иногда, в самый разгар ласк, вспоминал, что Глафира — жена брата, то это лишь ещё больше возбуждало его.

Глафира тоже ходила как пьяная. Она вдруг познала всю сладость страсти и отдалась ей вся, душой и телом. Она разительно похорошела и расцвела, стала какой-то особенной — яркой и грешной. Глаза у неё постоянно блестели, щёки пылали, губы были красны, как кровь. Подобно Захару, Глафира всегда была охвачена одним и тем же и при малейшей возможности бежала к любовнику. Они сходились где попало: в чуланах, за амбарами, на огородах, отдаваясь друг другу грубо и торопливо, чуть ли не на глазах у рабочих, мамаши и самого Клима Ивановича. Несколько раз только счастливая случайность спасала их, и у Глафиры всегда сердце замирало от страха. Но постоянная опасность и вечная неудовлетворённость только разжигали их.

Говорили меж собой они мало, и связь их была чисто чувственной.

Глафира по-прежнему оставалась женой Клима Ивановича, и ей даже в голову не приходило, что может быть иначе. Свои супружеские обязанности она исполняла со скукой и досадой, но никогда не сопротивлялась, и Клим Иванович ничего не замечал. Что же касается Захара, то он как-то не думал об этом. Глафира была законной супругой Клима Ивановича, и то, что она спит с мужем, казалось Захару совершенно естественным. Ревность пробудилась в нём как-то случайно, по одному взгляду Глафиры.

На Преображение Клим Иванович угощал обедом крупного покупателя. По случаю праздника все были разодеты, и на Глафире было зелёное шёлковое платье, очень шедшее к её чёрным глазам и волосам. Обед прошёл чинно и даже торжественно, во взаимных любезностях и приличных разговорах. Выпили три бутылки водки и бутылки две красного перковного вина. Клим Иванович и гость, сухой, бритый старик, в долгополом чёрном сюртуке, были красны и под конец впали в игривое настроение. Старику понравилась красивая Глафира. Он смотрел на неё маленькими масляными глазками, подмигивал Климу Ивановичу и говорил:

— Нда... стало быть, можешь ещё заниматься?!..

Глафира вспыхивала и церемонно опускала глаза, а мамаша с притворной ворчливостью останавливала гостя:

— Будет вам её конфузить-то! Тоже, греховодник старый!..

Старик смеялся, скаля единственный чёрный гнилой зуб, и возражал:

— Мамашенька, полно вам тень наводить!.. И мы с вами в своё время сладенькое любили!..

После обеда все вышли на крыльцо провожать гостя. Клим Иванович и Захар из почтения проводили его до экипажа, а Глафира и мамаша стояли рядом на крыльце, сложив руки на талии, под шёлковыми шалями.

После взаимных пожеланий старик взгромоздился на свои куцые беговые дрожки, собрал вожжи, посмотрел на Глафиру и, ещё раз подмигнув Климу Ивановичу, сказал:

— Хороша Маша, да не наша!..

Засмеялся и тронул свою сытую, чисто купеческую лошадь.

— Счастливо оставаться!

Босоногий парень-работник ловко, на ходу, вскочил позади старика, и беговые дрожки, подпрыгивая, завернули в широко раскрытые ворота. Старик сидел прямо, крепко нахлобучив на голову тяжёлый ватный картуз, и по его костлявой строгой спине уже нельзя было догадаться, что он только что шутил и смеялся. Сзади трясся, поджав босые ноги и ухватившись обеими руками за сиденье, работник.

Проводив гостя, вернулись в дом.

— Ну, в час добрый! — сказала мамаша, подразумевая совершённую со стариком сделку.

Но у Клима Ивановича были другие мысли. Проходя мимо жены, красный и, видимо, возбуждённый шутками старика, он игриво ткнул перстом Глафиру в грудь и тоже подмигнул ей.

— А, ну тебя! — сказала Глафира с досадой и, шумя платьем, поплыла в комнаты.

— Осерчала! — пошутил Клим Иванович и сказал брату с невольной гордостью: — А хороша у меня жена, а?

Захар невольно смигнул и промолчал. Он как раз думал о том, что захмелевший брат, наверное, завалится спать, а мамаша тоже приляжет отдохнуть, и тогда можно будет увидеться с Глафирой. Слова брата смутили его, как намёк.

Ожидания Захара не оправдались: Клим Иванович решительно разгулялся, и когда мамаша с Глафирой убирали в шкаф вино и закуски, а Захар сидел у окна и смотрел на площадь, весь дрожа от нетерпения, муж из спальни громко позвал Глафиру:

— Глашенька!..

По особенному, весело-лукавому тону его голоса и Глафира и Захар вдруг сразу поняли, зачем он её зовёт. И вот тут-то Глафира быстро и странно взглянула на Захара. В этом мимолётном взгляде были и досада, и разочарование, и невольный женский стыд, и от этого взгляда вся кровь вдруг прилила к голове Захара.

— Глаша! — вторично крикнул Клим Иванович.

Глафира поставила тарелку, которую держала в руках, и покорно пошла на зов. Она прошла мимо Захара, задев его платьем, но не глядя, и скрылась в спальне.

Мамаша ушла отдыхать, и в доме сразу стало тихо и пусто. Захар один сидел у себя в комнате, тщетно ждал Глафиру и знал, что она уже не придёт. Обманутое ожидание вызывало острую физическую злость, а в душе у него горело новое чувство. Впервые Захар ясно представил себе, что Глафира принадлежит не ему одному. Казалось, он сквозь стены видит, что происходит в спальне, и распалённое воображение рисовало ему грубые цинические картины. Вся кровь у него кипела, а в груди была такая тяжесть, что дышать становилось трудно.

Захар пытался утешиться тем, что Глафира не виновата, что она жена брата и должна исполнять закон. Но от этого не становилось легче, и казалось, что не в законе дело, а в том, что ей и самой приятны ласки мужа.

Это было так ужасно, что от злобы и отчаяния Захар не знал, что делать. Ему хотелось закричать, ворваться в спальню, стащить Глафиру за волосы с кровати, опозорить при всех, а то и убить. Но он не смел этого сделать и мучился невыносимо.

Вечером пили чай на галерее. Солнце, багровое от пыли, медленно опускалось за крышу амбара и всё ещё жгло, а стёкла галереи казались расплавленными. Было невыносимо душно и жарко. Глафира, красная, потная, с прилипшими ко лбу волосками, разливала чай. Мамаша, сложив тонкие губы дудочкой и сделав оловянные глаза, усердно дула на блюдечко. Клим Иванович, весь мокрый и распаренный, ещё не пришедший в себя от тяжёлого сна, пил стакан за стаканом. Все молчали и только тяжело отдувались, отирая градом катившийся пот.

Захар острыми ненавидящими глазами незаметно присматривался к Глафире, и она казалась ему покойной, довольной и счастливой. Он ненавидел её, ненавидел брата, и ему хотелось убить уже их обоих. Должно быть, Глафира чувствовала его настроение, потому что руки у неё заметно дрожали, и она старалась не смотреть на Захара.

Когда кончили чай, солнце село, и только багровая раскалённая пыль стояла над крышей амбара. Мягкая тень покрыла двор и сад, и откуда-то чуть слышно повеяло живительной прохладой. Мамаша пошла по хозяйству, а Клим Иванович вышел на крылечко, где и присел освежиться, расстегнув жилетку и бессмысленно глядя перед собою.

Захар ещё допивал стакан, когда Глафира стала мыть и убирать посуду. Потянувшись через стол за блюдечком, она как будто нечаянно, робко и нежно коснулась руки Захара. Захар дрогнул, взглянул на неё, увидел чёрные, немного косящие глаза, смотревшие с выражением виноватости и мольбы, вдруг вспомнил всё пережитое и грубо отдёрнул руку.

Глафира хотела что-то сказать, но Захар встал и вышел на крыльцо. Глафира проводила его печальными испуганными глазами и уронила блюдечко.

— Ну, ты... там! — сердито крикнул Клим Иванович.

Глафира вздрогнула и неслышно, как мышь, стала собирать осколки.

Захар сидел на крыльце, крутил папиросу и смотрел в землю, а Клим Иванович принялся рассуждать об уехавшем госте. Захар ничего не понимал и всем своим существом прислушивался к шагам и стуку посуды на галерее. Он прекрасно знал, что грубо и жестоко обидел Глафиру, но это только доставляло ему болезненное, злорадное удовольствие.

— Так ей и надо! — думал он.

Глафира долго возилась на галерее, издали поглядывая на Захара и ожидая ответного взгляда, но Захар упорно смотрел в сторону и притворялся, что даже не помнит о ней. Раза два она уходила в дом и возвращалась; наконец, собрала посуду и ушла совсем. На галерее стало тихо, и тоска вдруг кольнула в сердце Захара. Ему стало жаль Глафиру и чего-то он малодушно испугался.

А Клим Иванович, ничего не замечая, опершись на расставленные руки и навалившись вперёд толстым животом, медлительно и с удовольствием рассуждал:

— Правильный старик!.. Шутка сказать, полмиллиона капиталу, а работает, как последний батрак. Ведь восемьдесят лет ему и с хвостиком... век не малый! Был я у него в доме: муха не пролетит!.. Сыновья сами седые, а при папаше сесть не смеют. Суровый старик! Дочерей замуж повыдавал за первых богачей... сам губернатор его уважает... А почему? Потому что всю жизнь своей линии твёрдо держался. Я, говорит, купец, и мне всякие там мечтания ни к чему! Моё дело капитал нажить и детям в целости предоставить... в род, значит. Однако же много он денег на баб перевёл! Он вдовый, а крепкий старик! Любит бабу!.. Ну, да и то сказать: поработал достаточно, можно и удовольствие себе доставить!..

Захар вздрогнул: на дворе мелькнула Глафира в белом платочке и скрылась за углом дома. Стукнула калитка на улицу.

— Для чего каждый человек живёт? — философствовал Клим Иванович, вспоминая разговор, бывший за обедом: — Каждому своё удовольствие желательно иметь, и у всякого своя судьба... Залез наверх, ну и прав, а ослаб — твоё горе!.. Вот теперь говорят про свободы там и прочее равенство, а по-моему, чепуха это всё!.. Ежели ты живёшь по закону и своё дело имеешь, никто тебя трогать никакого полного права не имеет. Он — рабочий, я — купец, ты, скажем, чиновник или офицер... у всякого своё место. Тем и порядок на свете держится. Ежели все полезут на одно, тогда что же? Ходынка!.. Наш народ тёмный, он разве соображает? Навалятся все друг на дружку и друг друга передушат, только и всего!.. Дикий народ!.. Тоже и то сказать: всем богатыми не быть, такого капиталу и на земле нет, а чтобы все нищими поделались, то какая же от этого кому польза?..

— Нет, ты постой! — перебил разгорячившийся Клим Иванович, — все есть хотят, оттого все и работают, церкви и отечеству на пользу. А дай ты человеку кусок на даровщинку, разве он станет себя утруждать? Ни в жизнь.. И в писании сказано, что труд человеку не на удовольствие, а в наказание дан. Кто ж добровольно себя наказывать станет? Тут палка нужна...

— Клим Иванович, — сказал подошедший к крыльцу работник, сняв шапку: там ребята собрались, получки ждут. Вы нонеча обе щали!

— Обещал, обещал! — сердито передразнил Клим Иванович, мгновенно меняя добро душное выражение лица на сердитое и сосредоточенное. — Поговорить спокойно не дадут!

Захар не стал слушать, встал и ушел в дом. Там уже было совсем темно и тихо, как в нежилом. Захар надел картуз, в нерешительности постоял посреди комнаты и вдруг на цыпочках побежал по корридору на другой ход.

За воротами кучкой стояли и сидели на скамеечке рабочие. Они курили махорку, плевали и ругали. Когда Захар, стукнув калиткой, вышел на улицу, все замолкли и молча проводили его глазами, а когда он отошел на значительное расстояние, один из работников негромко, но внятно сказал:

— За душенькой своей побежал!..

И все захохотали, точно враз заржал целый табун жеребцов.

Захар слышал эту фразу, но мысль его была не понял страшнаго смысла этих слов. Как будто гуляя, он вышел на середину площади, поднялся на вал и сразу увидел Глафиру.

Она шла к реке и ея платочек ярко белел посреди серой пустынной площади. Захар сразу догадался, куда она идет: за мостом лежала широкая зеленая левада, по окраине которой протекала река и росли старыя, густыя ветлы. На этой леваде они с Глафирой бывали уже не раз. Очевидно, Глафира нарочно прошла тогда по двору и была уверена, что Захар пойдет за нею.

Захар оглянулся. Окна в доме были темны, и за воротами уже никого не было. Работники ушли во двор, и оттуда доносился сердитый крик Клима Ивановича.

Захар тихо, крадучись, сошел с вала, еще раз оглянулся и почти рысью побежал за Глафирой.

Над рекой было сыро по вечернему и совсем прохладно. По случаю праздника черная кузница была заперта, а на мосту никого не было. Захар свернул на леваду.

Глафира шла уже далеко впереди, по тропикке, протоптанной в густой, сырой траве. Ея белый платочек весело и ярко мелькал по зеленому лугу.

Она услышала шаги Захара, но не оглянулась и шла все прямо, точно спеша по делу, и только когда они завернули за ракиты, остановилась, повернулась настречу и улыбнулась, заманчиво и жалко.

Захар посмотрел на ея красныя губы, на ея круглыя плечи, на все ея располневшее грешное тело, и Глафира показалась ему красивой, как никогда. Но от ея виноватой улыбки в нем вспыхнула такая злоба, что даже в голове помутилось.

Должно быть, выражение его глаз было страшно, потому что улыбка вдруг сошла с лица Гла фиры, и она заметно побледнела.

— Зоря... что ты, что ты! — вдруг пролепетала она, заикаясь, и подняла руку.

И как будто это движение разрешило что-то,Захар коротко размахнулся и ударил Глафиру кулаком по голове. Глафира ахнула и пошатнулась. Белый платочек слетел на плечи, и гребенка, выскочив из волос, полетела в траву. Испытывая невероятное наслаждение, Захар ударил ее еще раз. От второго удара Глафира упала на руки и заплакала.

Внезапно жалость, ужас и отчаяние охватили Захара. С минуту он растерянно смотрел на плачущую Глафиру, потом быстро повернулся, отошел в сторону и прижался лбом к холодному шершавому стволу старой вербы. Пустота и мрак были у него в душе. Ему казалось, что между ними все теперь кончено.

— Ну, вот и все! — вертелось у него в голове.

Неожиданно две полныя теплыя руки обняли его сзади, и все тяжелое мягкое тело Глафиры прильнуло к нему. Не веря себе, Захар обернулся. Глафира висела у него на шее, снизу вверх смотря на него знакомыми немного косящими черными глазами, еще мокрыми от слез, а на губах у нея блуждала странная, возбужденная улыбка.

— Обидел... побил... У, какой! — словно безумная, бормотала она.

И ревность, и злоба, и отчаяние улетели кудато. Захар сам не знал, как они очутились в сырой мягкой траве, зеленой стеной отгородившей их оть всего мира.

Потом они долго сидели на берегу. Глафира грудью лежала на коленах Захара и, перебирая его пальцы своими теплыми, крепкими, говорила:

— А ты думаешь, я не мучаюсь?.. Ведь он старый, противный! Я и не люблю его совсем!.. Иной раз, кажется, лучше в воду!.. Так, ведь, что же мне делать, Зорюшка?.. Ну, я не пойду, а он догадается... тогда что?

Захар слушал, смотрел на потемневшие огороды за рекой и молчал. Возбуждение прошло, тоска и ревность снова грызли его, но тоска было тихая, а ревность тупая, усталая.

— Хоть бы помер он, что ли! — вдруг тихо шепнула Глафира и ниже наклонила голову, так, что Захару не видно было ея лица.

Захар вздрогнул, но опять промолчал.

— Я бы его сама отравила... Ей Богу!.. Так взяла бы да и отравила!

На минуту в Захаре задрожала темная радость, но он сейчас же опомнился и похолодел от страху:

— Буде, глупости болтать! — сказал он.

— Нет, я не глупости!.. — упрямо и мрачно возразила Глафира, все ниже пригибаясь к его коленам, так что на своей ноге Захар почувствовал ея горячее дыхание.

— Ну, а потом что? — криво усмехнулся он.

Глафира совсем опустила голову, и пальцы ея замерли, бессильно скользнув по руке Захара.

— Там видно будет... все равно! — едва слышно сказала она.

Они замолчали и долго сидели, не шевелясь. пронзительно и громко свистнул. Глафира вздрогнула, подняла голову и в ужасе вскочила на колена.

— Батюшки, что же это мы!

Захар только тут заметил, что совсем стемнело. Вдали, над силуэтами крыш и церкполоса вечерней зари, но небо уже было темно, и мягкия звезды в его глубине. Над рекой полосами тянулся туман, и на леваде было так пусто, что даже жуть охватывала сердце.

У Захара похолонуло внутри. Дома уже давно сели ужинать и их, конечно, хватились. Ужас овладел обоими, когда они, спотыкаясь в траве, быстро шли назад через леваду.

Еще издали был виден огонек в столовой. Значить, действительно, сели ужинать. Они шли все скорее, почти бежали. От страха у Глафиры подкашивались ноги, и она дышала так, точно задыхалась.

У самых ворот им шагнула навстречу какаято черная фигура. Глафира невольно кинулась в сторону: ей представилось, что это Клим Иванович. Захар так же инстинктивно выдвинулся вперед и сжал кулаки.

Но в то же мгновение оба узнали знакомое дурацкое мычание Петеньки. Идиот улыбался во весь рот и загораживал дорогу.

— Тебе что? — еще дрожа, спросил Захар.

Петенька быстро замычал, показывая назад и морща брови. Он хотел сказать, что Клим Иванович сердится. Потом ткнул пальцем в Глафиру и себя в грудь.

— Гуля... гуля... гуля... — бормотал он.

У Захара отлегло от сердца. Он понял, что Петенька все знает и хочет спасти их, предлагая, чтобы Глафира сказала дома, будто она гуляла с ним, Петенькой.

— Молодец, Петька!.. — сказал Захар. — Глаша, иди с ним... скажи, вместе гуляли... А я потом приду, будто из города...

Глафира кивнула головой, но не шла. Она, всё-таки, боялась.

— Иди, иди, ничего! — легонько толкнул ее Захар и, быстро повернувшись, пошел обратно.

Он слышал, как стукнула калитка, и потом заскрипели шаги на крыльце. Тут только, оставшись один, он вспомнил услышанную им давеча за воротами фразу, и понял, что об их связи знает не только Петенька, но и все работники, а может быть и полгорода. Эта мысль обдала его холодом, и показалось ему, что он стоить на краю страшной пропасти.

VII.

А о связи Глафиры с Захаром, действительно, знали уже все в доме, кроме мамаши и са мого Клима Ивановича. Знали, но молчали, потому что не любили хозяина и радовались его по зору. Старики осуждали Захара и Глафиру, молодежь зубоскалила и звала Захара молодцом.

— А чего ему в зубысмотреть!.. И молодчага!.. Какую кралю из-под носа ухватил!.. Поделом старому чорту, не женись на молоденькой!..

Клим Иванович стал замечать, что когда идиот Петенька оказывается у него за спиной, начинают хихикать и закрываться рукавами. Но каждый раз, когда он оборачивался, на него глядело то же тупое идиотское лицо, с ничего невыражающими тусклыми глазками.

— Смотри ты у меня! — на всякий случай сказал он Петеньке, погрозив пальцем.

решил проследить, в чем дело, и однажды ему удалось заметить, что Петень ка сзади наставляет ему рожки.

Клим Иванович промолчал и даже притворился, будто ничего не заметил, но ушел в дом сумрачный и, встретив Глафиру, бойко и по корридору, посторонился и проводил ее тяжелым, подозритель ным взглядом.

За обедом он все время незаметно поглядывал на жену, и тут только впервые заметил, как похорошела и странно расцвела Глафира.

— Гадюка, как есть гадюка! — подумал Клим Иванович, и тяжелая ревнивая злоба закипела в нем.

Он вдруг вспомнил, какой кокетливой и бойкой была Глафира в девушках, и сколько кавалеров бегало за нею. Срашная мысль о том, что у нея и до замужества уже могли быть любовники, вдруг пришла ему в голову и ошеломила Клима Ивановича. Но это показалось ему очень даже возможным.

ведь, пьян был тогда, а у них вся слобода такая!.. Папаша любезный, как есть, жулик!..

Клим Иванович припомнил, как быстро и радостно было принято его предложение. Тогда он приписал это своим личным достоинствам и деньгам, а теперь все представилось ему вт, совершенно ином свете.

'— Рады были грех покрыть! Ясное дело!.. — подумал он, и толстая шея его побагровела, а на висках вздулись синия жилы.

Чем дольше глядел он на Глафиру, тем больше росли и крепли его мучительныя подозрения. Что у жены должен быть любовник, Клим Иванович не сомневался. Он только никак не мог сообразить, кто бы это мог быть. О Захаре ему как раз и в голову не пришло. Это был бы такой грех, такой позор, каких нельзя себе и представить.

А между тем, Глафира никогда никуда одна не ходила и всегда была на глазах или у него самого, или у мамаши. Клим Иванович подуиз молодых ра бочих, но отверг эту мысль: жена, даже изменивказалась ему такой красивой, что не могла бы она прельститься простым, грязным мужиком.

— Нет, она не таковская! — с горечью подумал Клим Иванович.

И с этого дня, терзаясь подозрениями, мучимый оскорбленной гордостью, он не находил себе места, сдедил за женою, подсматривал, боялся спать по ночам, везде видел грех и позор, но никому ничего не говорил об этом, даже и виду не показывая, что ревнует жену. Только был сумрачен и угрюм, перестал ласкать Глафиру и с болыыим усердием хлопо тал по хозяйству.

Над домом Диких нависла тяжелая черная туча, и даже девки на огородах стали чуять недоброе.

— Быть беде, — вздыхая, говорила кухарка Анисья, — ох, быть беде, милые!..

А старый кучер Матвей, сам не зная почему, вдруг попросил рассчета.

Только Захар и Глафира ничего не замечали.

С того вечера, когда их необычайная совместная отлучка сошла так благополучно, они по теряли всякую осторожность. Если прежде инициатива всегда исходила от нетерпеливаго За хара, а у Глафиры от страха душа замирала, то теперь роли переменились: Глафира стала как бешеная. Она уже ничего не боялась, бегала к Захару под самым носом у мужа, и однажды дошла до того, что обняла и поцеловала любовника в присутствии мамаши, когда та на минут ку отвернулась, ставя в шкаф банку с вареньем. Захар обомлел, а Глафира только ве село засмеялась, и на вопрос мамаши:

— Чего ты гогочешь?

Ответила, как ни в чем не бывало:

— Захарушка насмешил!

Мамаша подозрительно посмотрела на нее и чувствовала, хотя еще и не отдавала себе отчета в сво их сомнениях.

Через НЕСКОЛЬКО дней Клим Иванович на целую неделю уехал по делам и для Глафиры настал праздник. Она сбросила с себя всякую узду: каждую ночь, как только мамаша укладывалась спать, Глафира босиком, в одной рубашке, прокрадывалась в комнату За хара и вся горячая, опьяненная телесной радостью, как кошка, прыгала к нему в кровать. Ея страсть стала дикой, исступленной, неутолимо требовательной. Захар не мог опомнить ся от ея ласк, и ночи превращались в какуюто оргию, от которой на кровати Захара все про стыни и подушки оказывались сбитыми в комья. Только на рассвете, когда в доме все уже было серо, Глафира уходила к себе, а Захар забывался тяжелым, усталым сном.

Весь день он был утомлен и вял, а Глафира весела, бойка и красивее, чем прежде.

не думала, и когда увидела на дворе знакомую ло шадь, дрожки и запыленнаго кучера, это поразило ее, как страшное, неожиданное несчастие. Мысль о том, что теперь все кончено и придется ограничиться прежними торопливыми случайными свиданиями, показалась ей ужасной. Не сколько дней она выдерживала и томилась, а потом решилась на страшную вещь.

Клим Иванович спал, тяжко завалившись на спину и раскрыв рот, из котораго вылетало свистящее дыхание. В комнате горела лампадка, и ея призрачный тени таинственно ходили по стенам. За окнами чернела глухая ночь. Глафира вдруг подняла голову и зорко, блестя щими глазами посмотрела на мужа. Он что-топромычал во сне и пошевелил толстой рукой. Глафира замерла и долго лежала, приподняв4 Д и к и е шись на локте и не спуская глаз с мужа. Сердце у нея билось тревожно и глухо, а во всем теле горело и сосало невыносимое нетерпение. Безумная мысль владела ею. Слышно было, как на дворе хрипло и тускло прокричал петух. Глафира решилась. Она осторожно перенесла голую ногу через огромную тунгу мужа, оперлась на руку и колено, приподнялась на воздух и очутилась на полу. Так, стоя на полу одной босой ногой и опираясь на кровать коленом другой, она еще долго простояла над мужем, и было похоже, точно она подстерегаете каждое его движение, чтобы броситься и задушить. Потом тихо скользнула прочь. Клим Иванович е не шевелился. У двери Глафира снова остановилась. При неверном свете лампадки, в одной белой рубашке, с голыми ногами и руками, с распущенными черными волосами, она казалась странной и страшной, как ведьма. Потом вдруг исчезла.

В корридоре, на стене, прикрученная до синяго света, горела маленькая вонючая лампочка. Воздух был спертый и тяжелый, а на полу, разметавшись по войлоку, спала девка прислуга.

Глафира, как тень, скользнула мимо нея, прошла по корридору мимо мамашиных дверей и скрылась в комнате Захара. Она даже не заметила, как спавшая девка вдруг припод няла спутанную, заспанную голову и проводила ее глазами.

— К полюбовнику побегла!.. Бесстрашная!..— подумала она с завистью.

Захар спал, и в комнате у него было совершенно темно. Глафира ощупью нашла кро вать и дотронулась до его ног. Захар не шевелился. Глафира ощупала его ноги, живот, грудь и коснулась лица. Захар вздрогнул и беспокойно зашевелился.

— Кто? Кто тут?.. — сонно и хрипло забормотал он.

И вдруг ухватил голую, теплую руку.

Сначала он даже не сообразил, кто это, но Глафира, молча откинув одеяло, уже прильнула к нему всем своим горячим телом. Она обвила его голыми ногами и руками, придавив обнаженной, тяжелой грудью. Ея горя чия губы в темноте искали его губ, а сухие распустившееся волосы сеткой опутали ему все лицо. Ужас охватил Захара.

— Что ты... что ты... сумасшедшая! — пробормотал он.

Но Глафира зажала ему рот своими губами, а потом стала покрывать поцелуями его лицо, шею, грудь, даже живот. Она была, и впрямь, как сумасшедшая, ничего не боялась, ни о чем не думала, вся охваченная радостной дикой страстью.

С этой ночи она часто стала уходить от мужа. Сначала Захар уговаривал ее, потом мах нул рукой и уже сам стал ждать ее по ночам. У него было такое чувство:

— Чему быть, тому не миновать!

И однажды ночью Клим Иванович проснулся. Ощущение странной пустоты поразило его. Лампадка горела, как всегда. Место Глафиры было пусто и уже совсем остыло. Сначала Клим Иванович не сообразил, в чем дело, потом вдруг сразу, точно кто толкнул его, пришел в себя, поднялся и сел. Он подумал, что 4* Глафира встала по нушде, но в комнате никого не было, а открытая дверь чернела пустотой.

Все его подозрения ударили в голову, и впервые страшная, неожиданная мысль о Захаре осе нила его. Клим Иванович даже растерялся. Толстый, грузный и страшный, сидел он на кровати, спустив на пол голыя, волосатый ноги, и не знал, что делать. Та мысль, которая пришла ему в голову, была так ужасна, что Клим Иванович сам старался рассеять ее, придумывая всякие объяснения исчезновению Глафиры.

Но как раз в это мгновение мрак в дверях заколебался и белая тень вынырнула из него. Глафира быстро скользнула в комнату. От движения воздуха или от чего другого, лампадка вдруг вспыхнула ярче и осветила ее всю, в одной рубашке, с голыми плечами и ногами, растрепанную, измятую.

При виде мужа Глафира остановилась, как вкопанная, и ея испуг вдруг все и окончательно выдал Климу Ивановичу.

— не то закричал, не то захрипел он и, несмотря на свою грузность, в одно мгновение очутился между дверью и Глафирой.

Но она и не думала бежать, оцепенев от ужаса, и только стала пятиться, вытянув внеред голыя руки. Ей даже и в голову не при солгать. По страшному, дикому виду мужа было видно, что это уже бесполезно. Глафира только слабо ухватилась за его руки, когда Клим Иванович схватил ее за горло и ударил о стену спиной и затылком. Ея черные, широко открытые от ужаса глаза прямо и неподвижно смотрели ему в лицо.

Все было молча. Клим Иванович рванул жену от стены на середину комнаты, так что она едва успела переступить босыми ногами, и тяжко бросил на пол. Глафира упала на четвереньки, потом на бок. Рубашка свалилась у нея с плеч, а снизу задралась до пояса, и совсем голая, с поцарапанной грудью, с за» путавшимися вокруг лица волосами, Глафира была страшна и дика, как пойманный зверь. Она не защищалась, не кричала и только стонала, когда Клим Иванович, придавив ее к полу, стал бить — по голове, по голой спине, по грудям и животу — кулаками, коленами и ногами. Иногда он за волосы перетаскивал ее на другое место, опять валил ее на пол и опять бил, молча, стиснув зубы, тяжело дыша, охваченный одним желанием: убить ее тут же на месте.

Упал стул. Загремел стол, о который головой ударилась Глафира. Счеты слетели на пол, и с грохотом раскатились по полу круглыя костяшки. Девка, спавшая в корридоре, вскочила, как встрепанная, и в страхе прижалась к стене. Мамаша проснулась и села на кровати. Сначала ей представилось, что на дом напали разбойники, и она уже хотела звать на помощь, когда услышала несвязное бормотанье Клима Ивановича, стоны Глафиры и звуки ударов по голому телу. Все ея неясный подозрения молнией промелькнули у нея в голове, и мамаша сразу догадалась, в чем дело. Она всплеснула руками, напялила на себя юбку и выскочила в корридор. В это время, на кухне, кухарка уже будила кучера и двух заночевавших там работников.

Когда мамаша вбежала в спальню, ей прежде всего бросилась в глаза бьющаяся о пол голова Глафиры с разметанными черными воло сами и ея голыя ноги, судорожно ерзавшия во все стороны.

— Убьет! — мелькнуло у ней в голове, и вся давняя ненависть к невестке наполнила ее мстительной, злобной радостью.

— Так ей, гадюке, и надо! Паскуда!

Захар, после ухода Глафиры мгновенно забывшийся сном, позже других услыхал шум. Сначала он ничего не понял, но услышал крик мамаши и все сообразил. Страх и стыд охватили его с такой силой, что первое время он не мог двинуться и была у него одна смутпритаиться, как будто все это его ничуть не касается. Но в этот момент Глафира, наконец, не выдержала: удар мужа попал ей в рот и рассек губу. Она почувствовала вкус крови и поняла, что ее убивают. Тогда она крикнула, пронзительно и коротко.

Этот крик привел Захара в себя. Не отдавая даже себе отчета в том, что делает, он сорвался с кровати, как был, в одной рубашке, пробежал по корридору и, оттолкнув мамашу, ворвался в спальню.

При виде голой, растерзанной Глафиры, по лицу которой текла кровь, и тоже полуголаго, страшнаго Клима Ивановича, навалившагося на странно подскочил и, как кошка, прыгнул на брата. От неожиданности Клим Иванович выпустил жену и тяжко сел на пол, но сейчас же вывернулся и с совершенно несообразным ревом схватил Захара за горло.

— А... ты... ты... ты! — не то кричал, не то икал он, выпучив глаза.

Ярость придала ему страшную силу. Захар был моложе и сильнее, но Клим Иванович смял его, как ребенка. Может быть, он задушил бы брата, если бы Глафира не вцепилась ему в ногу. Клим Иванович попытался вырваться, но она не пускала и волочилась за ним по полу. Тогда он понял, что она защищает любовника, и в бешенстве ударил ее ногой прямо в грудь. Глафира охнула и потеряла сознание.

В то же время дюжия руки кучера и работников, ворвавшихся в комнату, мигом раста щили братьев в разныя стороны.

— Что делашь, Клим Иванович!.. Опомнись! — крикнул кучер, запыхавшись.

И Клим Иванович как будто в самом деле опомнился. Сила и ярость вдруг оставили его. Он тяжело шлепнулся на стул и сразу осел, как мешок. Руки у него повисли, голова качалась в разныя стороны, дышал он тяжело, с хрипом и свистом, смотрел мутными глазами, не то пьянаго, не то больного. Вряд ли он уже сознавал чтонибудь.Захар еще рвался на брата, но работники его не пускали, а мамаша, с голыми костлявыми плечами и распустившимися седыми космами, как ведьма, тянулась к его лицу скрюченными пальцами и яростно визжала:

— Убить тебя мало! Злодей ты!.. Что наделал! Паскудник, паскудник!.. Собственными руками задушу!.. Зубами загрызу!..

Кухарка голосила, что есть мочи. Работники кричали наперебой, а кучер отталкивал мамашу и говорил:

— Мамаша, мамаша... да побойся ты Бога!..

В эту минуту Захар вдруг увидел неподвижно распростертое на полу голое тело Гла фиры и вообразил, что брать совсем убил ее. Он дико заревел и рванулся, но его удержали. С минуту он яростно боролся, потом вдруг оттолкнул работников, как был, в одной рубашке, метнулся по корридору, сорвал в своей комнате со стены ружье и вернулся, с безумной мыслью сейчас же убить брата.

— Батюшки мои! — крикнула девка прислуга, увидев ружье, и опрометью кинулась прочь.

Захар не успел выстрелить: сбоку в ружье вцепилась мамаша, кучер загородил ему дорогу, а сзади Захара обеими руками охватил работник. Его выволокли из комнаты, втолкнули к себе и заперли. Он долго еще коло тил кулаками и ногами в дверь и кричал:

— Отворите!.. Пустите!.. Все равно убью!.. Как собаку застрелю!

Потом вдруг замолчал. Привалившийся к двери работник слышал, как он, тяжело ступая босыми ногами, прошел через комнату и грохнулся на кровать.

Глафиру подняли и уложили. Кухарка обмывала с нея кровь и приводила ее в чувство. Клима Ивановича мамаша увела к себе.

Он повиновался, словно малый ребенок, и как сел на материну кровать, так и просидел до утра, свесив голову на грудь и глядя в пол неподвижными глазами. Мамаша еще долго кричала, проклиная Глафиру, которую считала един ственной виновницей несчастия, но Клим Иванович молчал.

Мало по малу все в доме стихло, только работники шептались на кухне, да идиот Петень ка, забившись в чулан, ревел от страху, как бык, до тех порт,, пока мамаша не крикнула ему:

— Да цыц ты, проклятый!..

VIII.

Утром Захара выпустили. Он был бледен и не подымал глаз.

— Ты бы, Захар Иваныч, на хутор поехал, что ли, — сказал ему кучер — я уж тебе и лошадку, признаться, запрег... И мамаша такт, говорят. А то долго ли до греха!.. Вишь, вы какие бешеные!..

Захар подумал и послушался. В самом деле, оставаться было немыслимо. Он оделся, черным ходом вышел на двор, где стояла запряженная лошадь, и когда садился на дрожки, быстро оглянулся на окна спальни. У ворот люди и молча, с любопытством, смотрели на него.

Клим Иванович слышал ,стук колес и догадался, что это уехал Захар.

— Уехал! — сказала и мамаша.

Клим Иванович глянул в сторону и промолчал.

Целый день Глафира не показывалась. У нея был сильно расшиблен глаз и распухла верхняя губа, что придавало ей странный, как будто капризный вид. Она лежала на кровати, сжавшись в комочек и с головой укрывшись боль шим теплым платком. Все тело у нея ныло, а руки и ноги казались перебитыми. Она уже не думала о Захаре, как не думала и о своем позоре: вся душа ея ушла в одно паническое ожи дание встречи с мужем. Ей казалось, что теперь он непременно убьет ее.

Но Клим Иванович не входил к жене. Раза два к ней заходила только мамаша. При звуке ея шагов Глафира ежилась и плотнее закрывала голову платком, холодея от стыда и страха. Мамаша смотрела на нее с лютой ненавистью и злорадно шипела:

— Лежишь, гадюка?.. Лежи, лежи!.. Чего прячешь? На людей смотреть стыдно?.. У, гадина подколодная!.. Убить тебя мало!.. Вот, ужо, погоди!..

А кухарка Анисья, ходившая за Глафирой, утешала ее, после ухода мамаши:

— Ничего, голубка! Грех да беда на кого не живет!.. Все перемелется — мука будет. Ну, потерпеть можно. Да и не убьет, чай!.. Всетаки, как ни на есть, а жена...

В обычное время, как будто бы ничего не случилось, Клим Иванович появился на дворе. Он сильно осунулся и постарел в одну ночь, но ходил и распоряжался по хозяйству, как всегда. Девки и работники, которым почему-топоказалось, что теперь можно ничего не делать, сразу присмирели и усердно принялись за дело не смея смотреть на хозяина и с какой-топодобострастной поспешностью бросаясь испол нять его приказания. Иногда Клим Иванович замечал их быстрые любопытные взгляды, но даже и виду не показывал, что видит.

Обедал он вдвоем с мамашей, но ел мало суровая мысль, видимо, владела им. Когда мамаша снова стала бранить и проклинать Глафиру, Клим Иванович промолчал, словно она говорила о чем то совершенно постороннем. Только когда, со слов прислуги, уже все разболтавшей, мамаша сказала, что Глафира спуталась с Захаром давно, Клим Иванович горько усмехнулся и головой покачал: он вспомнил, что в течение всего этого времени Захар, как ни в чем не бывало, смотрел ему в глаза, а Глафира была его женой.

Больше всего его угнетала мысль, что о его позоре говорить теперь весь город. Потом он думал о том, что раздел с братом неизбежен, а от этого упадет и захиреет все дело. Обе мысли были одинаково мучительны, но Клим Иванович уже соображал, что позор забудется, а Захара при дележе можно будет обойти, так как он в делах мало смыслить и вообще беспечен.

О жене Клим Иванович думал мало. Ему и в голову не приходило выгнать Глафиру из дома или разойтись с нею. Этого в их кругу не водилось. Глафира была ему законной женой и таковой должна была остаться. Что Бог сочетал, человек да не разлучает!.. Конечно, жена опозорила его, и при мысли о том, что она жила с Захаром, у Клима Ивановича мутилось в голове, но он твердо знал, что ему с ней делать: надлежало крепко проучить ее, чтобы навсегда выбить всякую дурь из головы.

В сумерки пришел работника с маслобойни и запинаясь сказал, что поденщики ждут рассчета.

— Как Захар Иваныч ничего не распорядились, так я и не знаю...

Клим Иванович глянул в сторону, помолчал, потом надел картуз и, не спеша, пошел через площадь. Работник без шапки побежал за ним.

Мамаша давно ушла ко всенощной, и в доме стало так тихо, точно он опустел навсегда. Тогда Глафира встала, с головой закуталась в платок и неслышно вышла на крыльцо, в сад Она двигалась, как тень, пугливо оглядываясь по сторонам и прислушиваясь к каждому шороху; но убедившись, что никто ее не видит, уселась на ступеньке крылечка и, глядя на вечернее небо, задумалась.

Никого не было кругом, и огромный двор, поросший бурьяном, казался пустым, как кладбище. Только изредка было слышно, как под в сарае ворчит петух, усаживаясь на насест. Старая верба тихо покачивала своими длинными ветками, а далеко над крышами и церквами медленно погасала заря.

О чем думала Глафира, трудно сказать. Это обрывки мыслей и представлений. Все пережитое — и буйная, грешная любовь, и чувственные восторги, и неизбывный позор и отошло, побледнело, как сон. О том, что ждет ее впереди, Глафира не загадывала. Ей было все равно! Она знала, что ее будут бить и мучить, но и это уже не вызывало в ней ничего, кроме тупой, усталой тоски.

вошел со двора в сад. Глафира услышала шаги, вздрогнула и сделала движение вско чить, но узнала Петеньку и осталась. Это быль, пожалуй, единственный человек, котораго она теперь не стыдилась и не боялась. Она знала, что опт. не ударить, не оскорбить, не позлорадствует.

Идиот остановился в нерешительности и издали смотрел на Глафиру не то испуганным, человеческое выражение было в его тусклых, ма леньких глазках.

Глафира бледно и печально улыбнулась ему. Тогда идиот оживился, замычал и быстробынепонятное, размахивая руками и качая головой.

— Что тебе, Петенька? — ласково спросила Глафира, хотя от звуков собственнаго голоса у нея нестерпимо заболел ушибленный висок.

Идиот шагнул к ней, поднял руку и грязным пальцем ткнул в ея рассеченную губу. Глаза его уже совершенно определенно выразили жалость и гнев, но Глафира застыдилась своего безобразия и торопливо закрылась платком. Петенька снова замычал, отступил шага на два и, сделав руками такое движение, будто прицеливался из ружья, крикнул глухо и коротко, как попугай: . — Пу!..

Глафира поняла так, что он хочет сказать, будто Захар застрелит Клима Ивановича, за то, что тот побил ее, и вся похолодела. Только сейчас она наконец поняла, какую страшную разруху внесла в семью и чем все это может кончиться. Сразу, точно душа ея проснулась, Глафира вспомнила Захара, и все сердце ея облилось кровью от страха за любимаго человека.

— Петенька, Петенька, — залепетала она, ловя идиота за рукав, — что ты... Господь с тобой!.. Разве это можно!.. Да ты и не думай об этом!.. Грех какой!.. Ты скажи Захару Иванычу, что я его Богом прошу... на коленах умоляю!..

Но идиот упрямо и отрицательно замотал головой и крикнул опять, так же странноотрывисто :

— Пу!..

хотела сказать, но в это время стукнула калитка и на дворе послышался голос Клима Ивановича. Она побледнела, вскочила и одним прыжком исчезла в дверях. Клим Иванович уже входил в кухню. Глафира, как мышь, скользнула в свою комнату, юркнула в кровать, накрылась с головой и замерла, слыша только, как неровно и гулко сту чит сердце.

Клим Иванович пришел мрачный и решительный. На маслобойне, которая всегда нахо дилась на руках у Захара, и до которой Клим Иванович не касался, все было как и всегда, но теперь ему показалось, что там множество упущений, грозящих непоправимыми убытками.

— Еще бы! — злорадно усмехнулся Клим Иванович. — Не до того было!..

И от этой мысли выросла ненависть к жене и желание так натешиться над нею, чтобы она до самой смерти не забыла. С каждой минутой росло тяжелое, почти чувственное возбуждение. Проходя через кухню, Клим Иванович увидел ременныя возжи, забытыя кучером, снял их с гвоздя и бросил в корридоре за дверь. Кухарка видела это, но ничего не сказала.

Клим Иванович тучей прошел в столовую и сел у окна, ожидая ужина и глядя на пустынную Сенную площадь. В городском саду игра ла музыка, издали казавшаяся удивительно красивой и нежной, но Клим Иванович не обра щал на нее никакого внимания. Он решил расправиться с женой после ужина и на этой мысли даже как будто немного успокоился.

Скоро пришла мамаша, принеся с собой запах воску и ладана. Проходя по корридору, ста руха сразу заметила валявшияся на полу возжи, острое, хищное и чувственное выражение. Но и она ничего не сказала.

Сели ужинать. Клим Иванович ел много и долго, не спеша. Решение уже было принято и торопиться некуда. О том, чтобы Глафира убеКлим Ива нович даже и не подумал. Кончив есть, он отодвинул тарелку, утер усы, встал, перекрестился на икону и пошел к жене. Про возжи, однако, забыл. Мамаша сама проворно подхватила их и догнала сына. Клим Иванович посмотрел на возжи, подумал и взял. Мамаша не выдержала:

— Хорошенько ее, подлюку!.. Чтобы помнила!..— сказала она.

Клим Иванович ничего не ответил и отворил дверь в спальную.

Мамаша вернулась в столовую, налила себе на блюдечко молока, которое любила кушать после ужина, с сахаром, и села к столу в нетерпеливом ожидании. То же острое выражение не сходило с ея иконописнаго лика, и ка залось, что ея тонкия уши шевелятся и поворачиваются.

Кухарка и девка прислуга, мывшия посуду на кухне, тоже ждали и прислушивались.

— Я, тетенька, убегу! Страшно, тетенька!.. А вдруг убьет!.. — сюсюкала девка, вся трепеща от любопытства и нетерпения.

— Небось, не убьет! — неохотно возражала кухарка.

Вошел кучер.

— Бить пошел! — значительным тоном сообщила ему кухарка.

Кучер неодобрительно покачал головой, но ничего не сказал, взял кафтан и пошел ночевать на конюшню.

Вчера дело было особенное — пахло смертоубийством и уголовщиной. Сегодня же все это было в порядке вещей.

— Не по головке же гладить за такия дела! — думал старый кучер.

В спальне, на комоде, горела лампа. Глафира лежала все в том же положении, с голо вой накрывшись платком. Она не шевельнулась при входе мужа и, казалось, ничего не слышала, но как только Клим Иванович посмотрел на нее, Глафира вдруг сбросила платок, вскочила и стала возле кровати, опустив руки и глядя на мужа испуганными огромными глазами, казавшимися черезчур черными на ея белом лице.

Клим Иванович мельком взглянул на жену, отвернулся и, положив возжи на стул, стал медленно, не спеша, раздеваться. Он снял пиджак, аккуратно повесил его на гвоздик, расстегнул жилетку, чтобы было свобод нее рукам, а уже потом взял возжи в левую руку и подошел к жене. Она, не мигая, смотрела ему прямо в лицо и казалась белой, как стена.

— Ну? — сказал Клим Иванович.

Глафира вздрогнула и потупилась. Клим Иванович долго смотрел на нее, точно любуясь, и глаза у него все больше разгорались. Глафира ждала и была ни жива, ни мертва. Ноги у нея подламывались и руки дрожали. Долго было тихо, и вдруг страшный режущий удар по щеке едва не сшиб ее с ног. Глафира пошатнулась, но устояла. Клим Иванович ударил еще и еще раз, все в одну и ту же щеку. Глафира схватилась за кровать, но не удержалась и съехала на пол. Тогда Клим Иванович, все так же не торопясь, переложил возжи из левой руки в правую, аккуратно замотал в ку лаке волосы Глафиры и потащил ее от кровати на середину комнаты. Глафира не сопротив лялась и сама покорно ползла на коленах, вытянув шею и хватаясь рукой за пол, чтобы не упасть.

Посреди комнаты Клим Иванович за волосы повернул жену поудобнее и стал бить.

Бил он методично, со вкусом, протягивая удары то вдоль, то поперек спины и выбирая места побольнее. После каждаго удара он за волосы заставлял жену занять прежнее положение. Глафира не сопротивлялась и не кричала, только вздрагивала и от боли судорожно ерзала но гами по полу. Казалось, что она даже сама заботилась о том, чтобы ему ловчее было бить.

Скоро все пуговицы у нея отлетели и кофточка сбилась на шею, обнажив мягкую, полную спину, уже всю покрытую белыми и красными, бы мелким красным бисером проступила кровь. Тогда Клим Иванович пришел в раж, вся кровь бросилась ему в голову. Удары посыпались на Глафиру со страшной быстротой, по спине, по плечам, по ногам, куда попало. Глафира забилась, пытаясь вырваться или хотя бы закрыться руками, но ея сопротивление только еще больше возбудило Клима Ивановича. Ярость охватила его. Он уже ничего не помнил, не соображал, только хлестал и хлестал. Иногда дергал жену за волосы и толкал коленами, чтобы она приняла то положение, какое ему хотелось. Долгое время слышались лишь его хриплое дыхание, хлест ударов и тяжелая возня. Но когда кровь брызнула уже на пол, Глафира, наконец, рванулась и закричала тонким пронзительным голосом. Она билась, как безумная, вскакивала, падала, хватала Клима Ивановича за руки, за ноги, ловила возжи и даже пыталась целовать сапоги своего мучителя. Но все было на прасно.

Крик ея разносился по всему дому и был слышен даже на дворе, но никто не шевельнулся. Все думали, что так и должно быть.

Наконец, крик перешел в дикий сплошной визг и внезапно оборвался. Клим Иванович выпустил волосы жены и ударом колена в лицо отбросил ее в сторону. Глафира упала, перевернулась ничком и осталась так. Все тело ея дрожало и ноги судорожно поджимались.

Клим Иванович дышал тяжело, с хрипом, как запаленный. Лицо у него было ба грово и дико. Не глядя на жену, он подошел к умывальнику, снял с гвоздика полотенце, вытер себе лицо и шею, напился, прямо из под крана, воды и только тогда несколько пришел в себя. Потом сел на кровать и стал снимать сапоги.

Глафира лежала по прежнему, уткнувшись лицом в пол, одной рукой охватив голову, а другую странно вывернув вдоль тела. Эта рука все шевелилась, точно стараясь ухватиться за избитое место, но опять бессильно падала. Глафира вся дрожала и .всхлипывала так, словно захлебывалась.

Клим Иванович снял сапоги, стащил брюки и лег. С минуту он молчал, потом сказал:

— Ладно!.. Теперь будешь знать!.. Туши лампу, нечего тут!..

Глафира не отвечала.

— Тебе говорю?.. Ложись спать!.. — бешено крикнул Клим Иванович и сделал движение

Глафира вздрогнула, поднялась, опершись руками об пол, опять упала и, наконец, встала, шатаясь и дрожа всем телом. Лицо у нея распухло, все запуталось в волосах и было мокро. Глаза дико блуждали, точно не узнавая ничего вокруг. 5* 67

— Ну, раздевайся! — скомандовал Клим Иванович.

Глафира с ужасом взглянула на мужа и торопливо стала раздеваться, дрожащими паль цами путаясь в тесемках. Клим Иванович искоса следил за нею и у него было выражение жестокаго, почти сладострастнаго удовлетворения. Когда же она раздалась до рубашки и стала, не зная, что ей делать, он откинул одеяло, подвинулся и сказал:

— Туши лампу!

Глафира нагнулась к стеклу, но распухшия губы не повиновались: лампа вспыхивала, коптила, но не гасла.

— Ну, скоро ты там? — грозно закричал Клим Иванович.

Глафира, почти с отчаянием, собрала все силы и дунула в стекло. Огонь вспыхнул и погас. Стало темно и запахло керосиновой гарью. Клим Иванович лежал и ждал. Долго было тихо, потом послышались легкие шаги босых ног и трепетная рука наткнулась на его ноги, отыскивая впотьмах постель. Глафира с трудом перелезла через мужа и опустилась на свое место у стенки. Тело у нея было горячее, как огонь. Она легла и притаилась, не смея дышать.

— Ну, чего жмешься, дура! — помолчав, странным голосом сказал Клим Иванович.— Ложись ближе!

Глафира робко подвинулась и опять замерла, прижавшись к грузному телу мужа и дыша ему в плечо горячим сухим дыханием. Полежав, Клим Иванович приподнялся и повернулся к жене.

IX.

Захар жил один на хуторе.

Кругом была степь, сухая и пыльная, с мутными далекими горизонтами. Кроме кучки жал ких дерев у хутора, нигде не видно было никакой зелени. Только сожженная солнцем ры жая трава, над которой с жалобным писком кружили голодные ястреба, да лиловыя дали. Стояла страшная сушь, такт, что земля трескалась, и по ночам все небо тревожно вздрагивало отт, кровавых зарниц.

Захар изнывал от тоски и одиночества.

Он совершенно не знал, что делается дома. Приезжали из города работники, но Захар стыдился их расспрашивать. Только потому, что они ничего не рассказывали, он догадывался, что все обстоит более или менее благополучно. Захар отлично знал, что Глафира потеряна для него навсегда и даже примирился с этой мыслью, но если бы Клим Иванович и впрямь убил ее, ему было бы легче. Теперь же он представлял себе, что они помирились и живут опять, как муж и жена, а при этой мысли начинались такия муки ревности, что Захар не находил себеместа.

отвлекала работа, но по вечерам и по ночам, когда все затихало на хуторе, и он оставался совершенно один, Захар не знал, что делать с собою. Стоило ему лечь и потушить лампу, как в темноте перед ним выплывала Глафира, красивая, грешная, соблазнительная, как никогда. Все тело его напрягалось желанием этой женщины и дикия мысли лезли в голову.

То ему хотелось мертвецки запить, то уйти в монахи, то убить Клима Ивановича. Навязчивое представление об этом убийстве почти не оставляло его воспаленнаго мозга. Захар часто, как сквозь сон, видел толстое брюхо Клима Ивановича, дуло своего ружья, огонь и дым. А потом кровь. Странно было, что при этом ему никогда не удавалось представить себе лицо брабыло особенно мучительно. Иногда жажда убийства до такой степени заполняла его душу, что она горела огнем, и казалось, достаточно незначительная толчка, чтобы все так и случилось. Этот страшный кошмар овладевал им в особенности по ночам.

одевался, выходил на двор и до утра слонялся по хутору. Собаки, узнав хозяина, ходили за ним и махали хвостами, а в степи было черно, страшно, и казалось, никогда не настанет день.

Через неделю приехал старый кучер и рассказал, наконец, Захару обо всем, что случи лось за это время. Когда он рассказывал, как Клим Иванович учил жену, а она кричала:

— Чисто свинья резанная!..

Захар почувствовал что корни волос у него шевелятся, по одеревеневшему лицу ползет калипкая паутина, а в глазах темнеет быстрыми кругами.

А когда кучер сказал, что теперь они помирились и живут ничего, как следует, Захар подумал, что хорошо бы убить не только Клима, но и Глафиру.

— Известно, баба и есть баба!.. Их ежели бить, так оне еще мягчее бывают!.. Баба вещь легкая: ей все одно, быль бы ктонибудь!..

И Захару казалось, что кучер прав: что Глафире действительно, все равно — муж или он.

Рассказы стараго кучера терзали его невыносимо. В душе у него жгло, резало и пекло, но ему хотелось, чтобы тот рассказывал еще и еще, без конца. Думал он только о Глафире, но из приличия опросил и о мамаше.

— Ну, а мамаша как?

— Что ж, мамаша! — солидно ответил кучер: — им, известно, горько!.. Ты думаешь, мало сраму на весь город?.. Им теперь люди в глаза смеются. Спервоначалу она на тебя очень лютовала, ну, а потом — ничего... Всетаки, сын, что ни говори!.. Материнское сердце, оно всегда себя окажет. Но кто тебя, Захар Иваныч, жалеет, — вдруг засмеялся кучер,— так это Петенька!.. Даже похудал, право!.. «Му! му!».. — передразнил кучер. — Все тебя ищет. Вот, поди ж ты, какая странная история: адиет, а любить, словно и разумный чело век!..

Кучер выпил седьмой стакан чаю, перевернул стакан, положил на донышко огрызок сахару и сказал, подымаясь:

— Покорно благодарим. Пора и на боковую.

Захару хотелось его удержать, но он не решился.

Кучер перекрестился на образок, висевший в углу, под самым потолком, поклонился еще раз и пошел, но в дверях остановился и сказал:

— А скушно, поди, тебе тут... в одиночкуя тебе ружьишко прихва тить, да запамятовал. В другой раз ужо...

Он вышел, а Захар вышел на двор и без шапки побрел в темную степь.

— Убить, убить, убить!.. — стучало молотом у него в висках.

Вернулся он только утром, измученный, запыленный, с блуждающими глазами, бледный, как смерть. Работница, шедшая доить коров, увидела его и сказала:

— Неужто ты и не ложился, Захар Ваныч?.. Уходишь ты себя!..

Захар ничего не ответил, только как-тоиспуганно и странно отшатнулся от нея. Был он, очевидно, сам не свой. Работница поглядела ему вслед и покачала головой.

с ним приключилось!..

А в эту ночь случилось вот что: Глафира уже лежала в постели, а Клим Иванович, в одной рубашке и в засаленных подтяжках, затворял окно в сад. Было невыносимо жарко и душно, но в семье Диких спокон веку не полагалось спать при открытых окнах, из боязни воров.

На дворе было так черно, что едва можно было различить на небе неопределенные силуэты крыш и деревьев. Было много звезд, но оне были не яркия, вялыя. Ближайшия листья ярко освещало из окна, и они странно зеленели во мраке. Смутно белела садовая дорожка в нескольких шагах от дому. Вспыхивали багровыя зарницы и тогда, намгновение, небо становилось светлым, а деревья резко черными. Потом все опять исчезало.

— Гроза будет! — сказал Клим Иванович.

Й как раз в эту минуту оглушительный треск разодрал воздух, зазвенели стекла, и яркий отсвет ружейнаго выстрела вырвал из мрака стволы ближайших деревьев, круг зетень, про павшую в стороне.

изо всей силы толкнул его в грудь, и лицо опахгорячим. Звука выстрела он уже не слыхал и даже не понял, в чем дело, отступил шага на два назад и тяжко грохнулся на пол, раскинув руки и повалив стул, на котором висел его пиджак.

Падая, он отчаянно крикнул:

— За...

Но сейчас же лицо его приняло спокойное, равнодушное выражение, он раза два дернулся всем телом, повел снизу вверх толстым животом и застыл. Поближе к левому плечу, сквозь разорванную в клочья ситцевую рубаху, быстро стала проступать черная кровь.

Глафира, как безумная, бросилась с постели к двери и огласила весь дом пронзительными отчаянным криком. Слышно было, как отовсюду выбегали люди, с тревожными голосами. Залаяла собака.

X.

Драма семейства Диких уже давно занимала весь город, и убийство Клима Ивановича взволновало всех до чрезвычайности.

Впрочем, в убийстве этом не было ничего загадочнаго. Общее мнение сразу и единогласно постановило, что убил Захар. Его арестовали на другой же день и посадили в острог.

Все улики были налицо: двухствольное ружье Захара, с разряженным патроном и свежим нагаром в дуле, нашли в нескольких шагах от окна, в траве. Работники единогласно показали, что еще во время драки братьев Захар пытался застрелить Клима Ивановича, и, когда у него отняли ружье, грозился, что все равно убьет, а именно — «застрелит, как собаку!»

Кухарка с хутора заявила, что во всю ночь убийства Захара не было дома, что он кудатоочень далеко ходил и вернулся только на раз свете, весь в пыли, грязный и усталый, и вообще «не в себе».

— Он всегда до меня такой внимательный, а тут слова не сказал, — повествовала здоровая, красивая бабенка. — Как глянула я на него, ну, думаю, не иначе, как брата убил!

Старик кучер, хотя и неохотно, сознался, что в тот вечер Захар долго расспрашивал его о брате и Глафире, и что при этом на нем лица не было.

— Я уж ему и говорил: плюнь ты на нее, Захар Ваныч! Мало ли баб на свете! Все к одному приспособлены... Но нет, видно, что не могит!.. Ревновал он ее очень, отсюда и вся причина!.. Гадюка проклятая, погубила человека ни за что!..

Одной из СЕГМЫХ важных деталей следствия был вопрос: что именно крикнул Клим Иванович перед смертью.

Крик этот, вернее — отчаянный вопль, разнесся по всему дому и его слышали многие. Ма маша еще не ложилась, кухарка убирала в столовой, на кухне ужинали работники, в корри доре укладывалась спать девка прислуга, а за воротами, на скамеечке, сидела другая девка со своим любовником, солдатом. Все они определенно утверждали, что Клим Иванович яв ственно прокричал:

— Захар!

И только непосредственная свидетельница убииства, Глафира, ныне страшно похудевшая, вся в черном, заявила и настаивала на том, что Клим Иванович крикнул только:

— За...

По мнению ея, он хотел крикнуть:

— За что?

Такая догадка казалась весьма произвольной и совершенно неубедительной, принимая во внимание, что Глафира, конечно, желает выгоро дить своего любовника. Мужа она, как известно, не любила, после ея измены Клим Ивано вич часто бил и даже истязал ее, в то же время заставляя исполнять свои супружеския обязанности. К Захару же она побежала в тюрьму в тот же день, как его привезли с хутора.

Что касается самого Захара, то он, повидимому, был страшно потрясен и твердил толь ко одно:

— Я брата не убивал.

На вопрос о том, каким образом его ружье могло очутиться на месте убийства, отвечал, что не знает.

— Я ружье дома забыл... у меня его не было.

Потом уже и кучер Матвей припомнил, что ружье, действительно, оставалось дома, и что он даже хотел захватить его с собою, когда ехал на хутор, зная, как страстно Захар любить охоту, и полагая, что ему скучно одному в степи.

К сожалению, это важное обстоятельство он вспомнил не сразу, а уже впоследствии, при повторных допросах, а так как он явно сочувствовал Захару, то заявлению его не придали особой цены.

На самый же главный вопрос: где Захар провел роковую ночь, обвиняемый сказал только:

— По степи ходил.

— Всю ночь? — спросил следователь.

— Всю ночь, — повторил Захар сумрачно, видя, что ему не верят.

— Что же вы там делали?

— Ничего не делал... Ходил... Очень мне горько было.

Впрочем, бросалось в глаза, что Захар отвечает вообще неохотно, как бы не желая оправдываться. Оживлялся он и говорил с несомненным ужасом и отвращением только тогда, когда его прямо обвиняли в убийстве брата. Похоже было, что он ни за что на свете не желает признать за собою столь тяжкий грех, но в то же время — глубоко равнодушен к своей участи.

Следователя вообще поражало отношение к делу многих из участников процесса. Все они добросовестно давали свои показания, но как будто боялись высказать свое личное мнение, и ни у кого, даже у Глафиры и мамаши не было заметно особеннаго желания выгородить под суд имаго.

Эта черта была замечена и подчеркнута впоследствии прокурором в его обвинительной речи.

Между прочим, особенно странно было отношение мамаши.

В первую минуту после убийства она, как безумная, кидалась на труп сына, и, когда собрался народ, громко кричала, что убил имен но Захар, а не кто другой. Это все прекрасно помнили. Однако, на допросе у следователя она вдруг резко изменила тон, больше отмалчивалась, а впоследствии и вовсе отказалась отве чать, пользуясь правом матери.

И это было использовано прокурором в смысле обвинения.

Одним словом, никто не сомневался в том, что убил Захар, но публику не столько интересовал самый факт убийства, сколько отно шения между Глафирой и Захаром. Думали и гадали о том: сойдутся ли они теперь, когда между ними кровь брата и мужа, или должны навсегда отдалиться друг от друга. Дамы настаивали, что они сойдутся непременно; муж чины сомневались.

Дамское мнение основывалось на том, что Захар, убив мужа, доказал свою страстную лю бовь; а мужчины говорили:

— О, вы не знаете этого народа! Для них это такой тяжкий грех, что после него возможно только идти в монастырь, а уж никак не спать в постели убитаго!

Вскоре, к общему удивленно, стало известно, что хотя Глафира каждый день бегает в тюрьму, но Захар упорно отказывается от свиданий с нею.

— Вот, видите, — с торжеством говорили одни, — он даже видеть ее не хочет!

— Однако, она же бегает? — возражали другие.

— Ну, она женщина! Жешщща^мшфмит^ бит^не

А Глафира, действительно, каждый день ходила в острог. Она приходила бледная, вся в черном, очень красивая, потупляя глаза перед каждым встречным. В руках у нея, под платочком, всегда был узелок с гостинцами для заключеннаго. Она терпеливо ждала у ворот, и когда ей передавали, что Захар не хочет ее видеть, бледнела, опускала глаза и молча уходила, оставив свой узелок надзирателю. Впрочем, впоследствии и узелок уносила нищему, так как Захар вдруг стал отказываться и от гостинцев.

В доме Диких остались только две женщины да идиот Петенька.

Кстати, об идиоте: Петенька так был потрясен убийством, что даже как будто поумнел. По крайней мере, в глазах у него появилось выражение и держаться он стал солидно, совсем как разумный.

Когда убили Клима Ивановича, идиот так испугался, что сбежал из дому и забился гдето за амбарами, в бурьян, где его и разыскали только на третий день, к вечеру, голоднаго, мокраго, грязнаго и совершенно одичавшаго. Он ни за что не хотел покинуть свое убежище и, когда попробовали вытащить его оттуда, начал биться и кричать, как бешеный. Извлечь его удалось только хитростью: выманить его послали красивую девку поденщицу, которой за это обещали полтинника.

Во время похорон брата, когда пришли попы, запахло ладаном и по всему дому раздалось гнусавое, нестройное пение, Петенька убежал и спрятался снова.

— Вот, скажите на милость, дурак, а тоже смерти боится! — сказал по этому поводу отец дьяконь.

Клима Ивановича несли на кладбище по Кладбищенской улице, и колокола звонили так же, как в тот день, когда он въезжал в город с молодой женой.

Теперь эта жена, погубившая его, осталась единственной хозяйкой в доме. Дело в том, что к общему недоумению мамаша, прежде не любившая, а после измены мужу даже возненавидевшая невестку и постоянно подзуживавшая сына на истязания Глафиры, после смерти Клима Ивановича вдруг помирилась с нею и даже сдала ей все дела.

С своей стороны и Глафира обнаружила большое почтение и любовь к старухесвекрови, заботясь о ней, как о родной матери. Отношения между ними стали самыя любовныя. Оне часто вместе ходили в церковь и простаивали всю службу рядом, обе в черном, со строгими, бледными лицами. Кстати сказать, в краенвом и молодом лице Глафиры с этого времени иконописное.

После того, как одного сына схоронили, а другого взяли в острог, мамаша сразу постарела и опустилась. Она совершенно отошла от людей, только ходила по церквам, служила панихиды и подавала нищим. Дома же сидела постоянно у себя в комнате и кушала там же.

Всем домом, маслобойней и хутором управляла Глафира и, странно, оказалась превосход ной хозяйкой, с болыпим практическими смыслом и твердой волей.

Сначала все смотрели на нее, как на убийцу и блудницу, и никто ее не слушал. Работники ничего не делали, девки баловались, кухарка вор чала и грозила рассчетом. В доме воцарилась настоящая анархия. Но уже через неделюдрусумела всех взять в руки и без крика заставила себя слушать. В конце концов ее даже стали уважать.

— Королева баба! — говорили о ней на базаре. — Оно, конечно, согрешила бабочка, да, ведь, бес силен!.. А между прочим, на ком греха нет? Все люди, все человеки!.. По крайности, ежели и была она всему причиной, так за то теперь без нея весь дом растащили бы. А, ведь, там на сто тысяч капиталу.

заслышав о несчастии, не то с целыо помочь, не то — желая погреть руки, отец Глафиры. Он к тому времени совершенно спился, овдовел и кулачествовал по ярмаркам, где часто бывал жестоко бить мужиками за мошенничество. Глафира приняла его почтительно, но к делу решительно не допустила.

— Нет, уж вы это, папаша, оставьте!. Я сама!.. Как я всему причинна, то и должна на себя все взять и в целости хозяевам предоставить.

Старик обиделся и уехал.

Незадолго до суда, Глафира съездила в губернски* город и за крупную сумму пригласила на защиту Захара самаго лучшаго присяжнаго повереннаго. Сделала она это с согласия мамаши, но в городе это не понравилось, и стали говорить:

из ума выжила, а эта стерва всем завладала... Подождите, дайте срок: выйдет Захар из острога, они и не так все к рукам приберут!..

Странно, что хотя все были убеждены в виновности Захара, но в базарных кругах ца рила уверенность, что его оправдают.

Местная интеллигенция никак не могла понять этого противоречия, но седобородые купцы хранили свои соображения про,себя. Они как знали, помалкивали и на все вопросы отвечали:

— Там видно будет!..

XI.

Судили Захара великим постом, когда пахло талым снегом, поля были залиты огромными прозрачными лужами, по ночам дул порывистый, сырой ветер, а в городе по целым дням звонили к исповеди и покаянию.

Суд поместился в здании Земской Управы, в болыпом зале, где висел огромный портреть императора, в массивной золотой раме, и стоял длинный стол, покрытый красным сукном с золотыми кистями.

Публики в суд собралось множество. Все уездныя дамы явились послушать интересный 6 Дииие процесс, основанный на страсти и любви, ревности и измене. А главное, посмотреть на ге роев. Говорили, что Захар очень интересен, красавица.

Зал был совершенно переполнена и являл пеструю картину дамских туалетов, офицерских мундиров и чиновных сюртуков. В задних рядах солидно возседало купечество. Простонародья совсем не было, так как не хватило мест для всех желающих, и публику пускали по билетам, что было большой новостью, породившей много интриг, обид, ссор и ядовитых обвинений в лицеприятии.

Царило большое оживление и стоял сплошной гул голосов. Были сторонники оправдания и сторонники обвинения, и между ними не прекращались горячие споры вплоть до выхода суда, так что даже знаменитое «Суд идет!» не все расслышали, и судьи заняли свои места под медленно затихающий шум, похожий на шум прибоя. Впрочем, скоро все успокоились, и в зале наступила самая торжественная тишина.

— Введите подсудимаго!

К сожалению, публика была разочарована в самом начале: Глафира на суд не явилась, а Захар, хотя и был недурен, с купеческой точки зрения, но в тюрьме страшно исхудал, почернел и оброс бородой. На все вопросы он отвечал, не подымая глаз, глухо и вяло, точно спросонья.

шорох, и в конце концов все внимание было со средоточено на приезжем адвокате. Это была губернская знаменитость, а в городке никаких знаменитостей не водилось, надо полагать, со времен нашествия Батыя.

Адвокат был представительный господин?,, с седеющей бородкой и прекрасными умными глазами. У него оказалась престранная привычка; ежеминутно подергивать носом, точно опт, все все время быстро обнюхивал все окружающее. Говорил опт. очень уверенно, даже развязно, а голос у него был приятный, почти вкрадчивый.

Первая стадия процесса: чтение обвинительнаго акта, привод к присяге и допрос свиде телей, была неинтересна. Свидетели, все серый народ, показывали то же, что давно было всем известно.

В общем, картина, нарисованная обвинительным актом и опросом свидетелей, была та кова, что сторонники оправдания даже сконфузились. До того все было просто и ясно, такт, было очевидно, что Захар убил брата, что весь процесс превратился в пустую формальность, с заранее предрешенным концом.

Некоторое оживление обнаружилось в публике только перед прением сторон, да и то больше с точки зрения спортивной: ждали, конечно, речи защитника, знаменитости, но к об щему удивлению оказалось, что речь прокурора гораздо значительнее.

Да и в допросе свидетелей приезжий защитник не проявил особаго искусства: он ипел избитым путем, ироническими выпадами стараясь подорвать доверие к точности свидетель ских показаний.

Так, например, кухарку с хутора, очень развязную и речистую бабенку, он спросил: б*

— Значить, свидетельница, вы тогда же, как только взглянули на обвиняемаго, так сразу и увидели, что он брата убил?

— Так и увидела!

— Что же, у него такое «особое выражение на лице» было, что ли?

— Известно, было! — не смущаясь, отрезала бабенка.

— Мастерица же вы читать на лицах! — заметил защитник. — А не можете ли вы, все таки, объяснить нам: какое такое выражение бывает у человека, который брата убил?

Бабенка вопроса не поняла и молчала.

А скажите, пожалуйста, вот вы изволили говорить, что обвиняемый всегда обраособенное внимание... В чем, собственно, выражалось это особое внимание?

Бабенка взглянула на адвоката, покосилась на публику и сконфузилась. В публике послышался смех.

— Вы говорите, что он тогда, против обыкновения, ничем своего особаго внимания к вам не проявил... — в самом игривом тоне продолжал защитник, — а вы чего, собственно, ожидали? Чтобы он вас ущипнул, что ли?

В иублике загоготали.

В таком же тоне вел защитник все опросы, и серьезное отношение проявил впервые только в вопросе о ружье.

Свидетели показали, что ружье было отнято у подсудимаго во время ночной драки между братьями, но куда оно потом девалось, никто не мог вспомнить.

—Должно, куфарка в чулан тогда спрятала,— в виде догадки, высказал один из работников.

Защитник прицепился к этому, но, несмотря на все старания, факт этот с должной достоверностью подтвердить не удалось. А между тем, всем было ясно, что, если бы ружье, действительно, находилось в чулане, то Захар нико им образом не мог бы им завладеть, оставаясь незамеченными: в чулан можно было попасть только или через кухню, где ужинали работники, или по корридору, где в это время приготовляла себе постель на ночь девка прислуга, и притом — мимо открытой двери в комнату мамаши, которая еще не ложилась.

Затем очень долго и обстоятельно разбирался вопрос, мог ли Захар пешком добраться до города и вернуться к рассвету?

Кучер показал, что оставил Захара часов в девять, а кухарка встретила его на дворе в четыре часа утра.

— Итого, прошло семь часов... высчитал защитник, при чем многие из публики тоже счи тали по часам и на пальцах. — До города двадцать шесть верст... туда и обратно — пятьдесять две!.. Значит, если даже не считать вре мени, потребнаго на то, чтобы добыть ружье и подстеречь жертву, обвиняемый должен был бы бежать, не переводя духу, со скоростью около восьми верст в час... Это скорость недурной крестьянской лошади, бегущей рысью. Но и лошадь не может пробежать подряд пятьдесят две версты.

Это был мастерской удар, и в публике было заметно движение. Даже судьи переглянулись. Сторонники Захара возликовали. Не проявили никакого оживления только присяжные заседатели, во главе с купцом Милославским.

К сожалению, тот же старый кучер испортил все впечатление.

— Двадцать шесть верст это по большаку считается, в объезд... А ежели взять напрямки, через брод, то и восемнадцати не наберется... Я сам скольки разов хаживал.

Тут вмешался прокурора и обратила внимание присяжных на то, что Захар, расстро енный и возмущенный рассказом кучера об истязаниях, которым подверглась его любовница, был в состоянии крайняго нервнаго воз буждения, а потому, очень может быть, что и бежал, действительно, всю дорогу. По указанному же кучером направлению, правда, нужно было идти через пахотныя поля, мелкия болотца и речной брод, хотя и не глубокий. Известно же, что Захар вернулся страшно запыленный, грязный и усталый.

Все это до очевидности вытекало одно из другого, и многим из публики показалось, что они, как живого, видят этого братоубийцу, темной ночью, без шапки, с блуждающими глазами, со злобой в душе и с печатью Каина на челе, бегущаго через поля и болота.

Вопрос о расстоянии был похоронен, хотя защитник и пытался доказать, что, вопервых,путь прямиком никем еще не измерен, а во вторых, даже и тридцать шесть верст — расстояние, вряд ли возможное для такого корот каго времени, принимая во внимание, что человек не лошадь и без перерыва бежать не может.

— Кроме того, самое убийство произошло в одиннадцать часов, а следовательно, добежать собственно до города обвиняемый должен был бы в два часа...

Когда перешли к вопросу, что именно крикнул Клим Иванович перед смертью? Сви детели повторили, что он выкрикнул имя Захара.

— Скажите, свидетельница, — спросил, между прочим, защитник кухарку: вы очень испу гались, когда услышали выстрел?

— Так испужалась, что даже в глазах потемнело... Тарелку я тогда держала, так та релка и покатилась!

— Какая же мысль прежде всего пришла вам в голову? Что вы подумали?

— Так и подумала, что наверное это Захар Иванович Клима Ивановича до смерти убил!

— Так сразу и подумали?

— В тую же минуточку. Так, вот, точно меня озарило.

— Еще раньше, чем крик услыхали?

— Еще раньше.

Девка, спавшая в корридоре, оказалась форменной дурой и от нея ничего нельзя было добиться, кроме того, что она очень «испужалась».

— Почему вы думаете, что Клим Иванович про брата кричал? — спросил защитник ту девку, которая сидела за воротами с любовником-солдатом.

— Все о том говорили, ну, я и подумала.

Самому старшему и толковому из работников защитник задал вопрос:

— Скажите, свидетель, мог ли Клим Иванович думать, что со стороны брата ему угро опасность? Не выражал ли опасений на этот счет?

Работник подумал.

— Пожалуй, что и выражал. Допрежь того Клим Иванович без всякой опаски были, а опосля, значить, раздора промеж них, стал требовать, чтобы я калитку аккуратно на ночь запирал и беспременно в кухне находился. Должно так, что боялся. Да оно и нельзя было, потому Захар Иваныч человек бешеный, ндравный! У них в роду все такие. В те поры, как у них драка была, не отними мы ружье — убил бы нипочем!..

Другой работник, помоложе, вспомнил, как из за забора кинул камнем в Клима Ивановича. Работники не любивший брата за жестокое обращение, а после изгнания своего всегдашняго покровителя Захара и истязания своей любимицы Глафиры окон чательно возненавидевший Клима Ивановича. Но сам Клим Иванович тогда подумал другое: он потемнел лицом, с особой стремительностью кинулся на улицу и, не найдя там никого, сумрачно сказал:

— Это Захар!..

А после того весь вечер был мрачен и оглядывался по сторонам при малейшем шуме.

— Чисто волк травленый! — сказал работник.

Таким образом защитнику удалось установить два обстоятельства: первое, что Клим Ива нович боялся нападения со стороны брата, а второе, что первой мыслью всех, услышавших выстрел, была мысль о Захаре.

На этом допрос свидетелей закончился, и после перерыва приступили к прениям сторон.

XII.

— Господа присяжные заседатели, — начал прокурор, — перед нами страшное, но, увы, слишком обычное для русской жизни дело!.. Наш народ темен и дик!.. Русская литература идеализировала его, она дала ему имена на и Богоискателя, но если второе имя справедливо, постольку, поскольку самому дикому человеку свойственно искание какогонибудь Бога, то первое ничем не оправдывается, ни в ирошлом, ни в настоящем русскаго народа. Вся русская история есть история бессмыс ленных и беспощадных бунтов, жестоких завоеваний, кровавых царей, монастырскаго изуверства... Русский народ даже вовсе не рели гиозен, он только суеверен. Сущность той религии, которую он, якобы, носить, ему непонятна и чужда. Правда, он говорит иногда «Христос терпел и нам велел!», но личность Христа и высокий смысл его учения ему непонятен. Он крепче верит в ПараскевуПятни цу, в дурной глаз, в мощи, в лампадки, во всю, так сказать, идолопоказную сторону религии, чем в ея суть. Русская баба, по выражению гениальнаго русскаго художника, плачет, когда в церкви слышит «аще и дондеже», но именно потому и плачет, что она ничего не понимает!.. Пока еще не поздно, пока не восторжествовали те политически учения и партии, которыя, с преступным легкомыслием, возлагают надежды на народную правду, мы должны признать, что ничего особеннаго в нашем народе нет, < что он, как и всякий дикий, сотни лет пребывающий в полном невежестве народ, попросту орда дикарей, идеалом которых всегда была только анархическая свобода, свобода грабежей и насилия!.. Быть может, скоро наступить время, когда все мы убедимся в этом, когда при зыв к откровенному грабежу взбаламутить все это дикое море и кровь дохлестнет до самаго неба, к ужасу и удивлению Европы и всего цивилизованнаго мира. Да, мы дикари... Драки, грабежи, насилия, самосуды и убийства это наши исконныя бытовыя явления. 3елейный змий и красный петух — наши домашния животныя!.. Мы дикари, и след азиатщины еще не сошел с наших лиц и наших душ: мы скуласты и узкоглазы, наши страсти порывисты и неудержимы. Только подлинно русский поэт с таким пафосом мог воскликнуть:

Коль любить, так без рассудку,

Коль грозить, так не на шутку,

Коль ругнуть, так сгоряча,

Коль рубить, так уж сплеча! Мы ни в чем не знаем удержу и меры. Наше религиозное чувство выливается в сектантское изуверство; идея переходить в фанатизм и догму; политическая борьба выражается в кровавом терроре и свирепой диктатуре; наш

и идеал свободы — анархия; наша литература — или гордое пророчество на весь мир, или срамное самооголение и самобичевание; наша песня — или дикий стоит,, или дикий цыганский разгул; наши народные герои — или Стеньки Разины да Пугачевы, или безтелесные старцы Серафимы, единым сухариком спасающиеся; наши изобретения — кнут да вериги; наше веселье — пьяный угар; наша любовь — или самопожертвование, или истязание!.. В порыве страсти мы рушим все, все топчем в грязь — и честь, и семью, и собственное я. Наши девушки не невинны, наши жены не верны, но не потому, что оне испорчены и развратны, а потому, что, полюбив, ничего не щадят и ничем не дорожат!.. Несчастный любовницы заполняют!, наши монастыри, а незадачливые любовники или пускают себе пулю в лоб, или идуть с ножем!.. Мы все безшабашны, распутны, игроки, моты, кутилы и пьяницы, и самые культурные верхи не уступают в разгуле самым темным низам народным. От великолепнаго «Яра» до последняго «Краснаго шинка», вся Россия полна каба ками. Если наши деревенские рекруты, идя на патриотический подвиг, попутно разбивают кабаки, то и наша гордость, наша надежда — уча щаяся молодежь, в день праздника просвещения, с пением «Gaudeamus» громить публичные дома!.. не потому, чтобы мы были народом-хулиганом, народом растленным, неспособ ным ни к чему, кроме разрушения.. . О, нет! Мы даровиты, мы умны, мы способны на великие подвиги и великия откровения, но прежде всего — дикари!.. Как дикари, мы лишены задерживающих центров, мы не владеем нашими стра стями, мы широки, как наши родныя степи, хаотичны, как наши дремучие леса. В нас та ятся великия силы, но мы не умеем ими пользоваться и оне сокрушают нас самих. Как правы те государственные умы, которые, вопреки воплям нашей радикальствующей прессы, тысячи раз повторяли и повторяют, что русский народ нуждается еще в опеке и крепкой власти. Горе будет нам, когда иссякнет эта власть, спасающая нас от нас же самих, и мы очутимся на полной своей волюшке!.. Как дети, играющие с огнем, мы сожжем до тла свою несчастную родину, все сметем, все уничтожим, потеряем всякую перспективу, зада димся целями недостижимыми, погрузимся в мир утопий и проснемся нищими, голодными, разоренными, потерявшими все свое и самих себя!..

Вы спросите меня: относится ли все это к тому делу, которое мы разбираем здесь?.. Да... Вот перед нами, на скамье подсудимых^, один из типичных сынов великой, дикой России, купеческий сынок, настоящей русский удалойдобрый молодец, Захар Дикой!.. Этими до брыми молодцами полна наша родина... У них не только шапка, у них и мозг набекрень! У них — раззудись плечо, размахнись рука, у них ширь и размах, у них страсть и удаль!.. Ими полна вся страна.... они наводняют литературу, они организуют политическая партии, и они только ждут момента, чтобы показать всему миру свою непомерную удаль, свой безграничный размах!.. И они покажут!.. Дрогнет мир и в ужасе отшатнется культурная Европа: Захар Дикой идет!.. О, как символична эта, чисто русская, фамилия — Дикие!.. Подлинно — дикие!.. Только у нас могут создаваться такие типы, такия семьи. Позвольте рассказать историю этого рода: дед их держал постоялый двор на большой дороге и грабил проезжих, вряд ли брезгая убийством. Отец сжал всю округу в кулаке, жертвовал на церкви, но драл с живого и мертваго. Сыновья пошли по той же дороге, по дороге грабежа, обмана и обсчета. Их капитал зародился в крови и грязи, и кровь легла на весь род, отлившись на третьем поколении. Мы застаем семью уже без главы. В доме живут мать, три сына и жена одного из них. Мать — ханжа и скряга. Она жжет лампадки, копить деньги и с утра до вечера поедом ест сыновей и безответную невестку. Старший сын — самодур, кулак и истязатель, человек темных страстей и тяжелых чувственных переживаний. Средний — ве сельчак и балагур, которому и своя жизнь ■— грош, и чужая душа — копейка. Он кутила, мот и развратник. Младший, достойный отпрыск достойнаго рода, идиот... Недаром и отец и мать считали его Божеским наказанием!.. Их жизнь проходить в грабеже, ханжестве, пьянстве, и свирепом удовлетворении своих темных инстинктов, которым они, как истые Дикие, не знают удержу. Это жизнь дикарей, а сколько таких семей, сколько миллионов людей в России живут так же, без цели, без идеалов, без руководящих принципов, без сознания... И пусть не говорить мне, что эта особому классу, так называемых кулаков, представителей «темнаго царства». Нет, таких же Диких мы встретим и в особняке на Английской Набережной, в камергерском мундире и с гром кой княжеской фамилией, и в глухой деревне, в сермяге, и в рабочем подвале, в рабочей блузе столь воспетаго носителя новой культуры — пролетариата!.. Чтобы не быть голослов ным, я мог бы привести вам сотни пронессов, на которых выступали то лощеные франты Невскаго проспекта, то представители буржуазной интеллигенции, вроде разных Прасоло вых и Недоносковых, то крепкие деревенские снохачи, то заколачивающие на смерть нелюбимых жен кряжистые, суровые рабочие. Ибо все они и прежде всего — русские!.. Но это слитком отвлекло бы нас. Возвращаюсь к семье Диких.

Приходить время, старший сын женится, и в доме появляется новое лицо. Молодая женщина красива, грубой, чувственной, русской красотой, красотой дикарки и героини русских песен: у нея коса до пять, походка павы, шея лебединая, а душа... душа дикой кобылицы! Она выходить замуж без любви, просто потому, что вошла в возраст, созрела для чувственных наслаждений и ей «пора замуж»!.. Увы, девяносто девять из ста русских женщин до сих пор выходят замуж или делаются любовницами совершенно так же. Разве дикари могут сочетаться иначе? Она входить в дом, эта роковая Глафира, одурсвоей дикой прелестью,' входить, глядя величаво кругом, в сознании власти своего молодого, красиваго, здороваго тедолге, о обязанностях. Как прабабка ея, половцами, на другой же день после похищения осушает слезы и варить пищу в половецкой кибитке, так и эта современная русская дикарка принимается за свои новыя обязанности равнодушно и тупо. Она отдается мужу, котораго не любить, потому что так закон велит, но ея дикия ноздри раздуваются, когда она смотрит на рослаго, уда лого молодца, брата своего мужа. Захар Дикой не женат, он предпочитает вольный разгул, и его любимая песня:

Сваха говорливая, не ходи ко мне!

Нет, тебе женатаго не видать во мне!

Вольной ли свободушки мне себя лишить?

Не могу всех девушек на одну сменить!..

При виде красивой, чувственнообаятельнойсвояченицы, загорается его буйная кровь. Он воспитан в ханжестве, боится Бога, боится греха, но это страх дикаря — до перваго случая!.. Коли очень захочется, то и Бога по боку и на грех наплевать!.. И вот — случайный толчек, и вспыхиваеть неудержимая, зверская страсть! В течение трех месяцев длится чувственная оргия. Все забыто, все горит в огне страсти. Весь двор знает об их связи, но они ничего не видят, ничего не соображают, думая только о новых объятиях. Захар, несомненно, понимает, что если связь их откроется, все полетит к чорту — весь дом, все счастье и вся жизнь. Но это не останавливает его. Он любить, он поглощен страстью, а там — хоть трава не расти!.. И связь открывается. В своем любовном опьянении любовники теряют последнюю осторожность, чисто по русски валяют на авось, и доходять до такого самозабвения, что Глафира осмеливается ночью уходить от мужа в постель любовника. С этого момента катастрофа становится неизбежной. Происходить дикая, совершенно зверская драка между братьямисопер никами. Настоящая драка двух дикарей, двух самцов, над растерзанной женщиной, предметом их спора... Только случайно драка не окон чилась смертью. Захар Дикой удаляется, вернее, бежит из дому на хутор и живет там один, снедаемый злобой, ревностью и неудовлетворенной страстью. Брать, бывший, как ни как, самым близким человеком в мире, вдруг становится ему лютым врагом, ибо он стал помехой его иаслаждениям. В одиночестве, наедине со своею совестью, думает ли он о гюзоре, который навлек на свою семью, его стыд за грязь и мерзость своего поступка? Нет, страсть и только страсть владеет им. Видение прелестной Глафиры неот ступно! День и ночь он думает только об ея прелестях. Он иробует пить (характерный русский способ искать забвения!), иробует забыть обольстительницу в грубых объятиях хуторских баб, но все напрасно!.. Как зверь, мечется он по хутору, не находя себе места, и работа валится у него из рук... Можно с уверенностью сказать, что ни разу ему не пришло в голову искать выход в чистосердечном признании своего проступка и в новой, чистой, трудовой жизни. Нет, скорее он думал о петле на шею или о монастыре!.. И вот, прикоторый раз сказывает ему об истязании Глафиры, о том, что муж заставил ее снова жить с собою, и что она примирилась с этим!.. Культурный человек с презрением отвернулся бы от этой женщины — рабыни и самки, но русский человек рассуждает иначе: что ему душа женщины? Ему нужно только тело, а это тело так обольстительно !.. Разве дикарю доступна моральная брезг ливость?.. У нас сплошь и рядом женятся на проститутках и швыряют свою жизнь под ноги цыганки из хора, а в простом быту дело обычное — жениться на девке с ребенком или примириться с появлением в семье явно незаконнаго дитяти. Там это еще проще: выро стет — работник будет!.. Да, так Глафира уже забыла о нем? Она вернулась к мужу?.. Надо презирать ее, скажете вы?.. Отнюдь нет: надо отомстить!.. И не ей, виновной с головы до ног, а ни в чем неповинному мужу, ибо муж помеха!.. Вот вывод дикаря!.. Едва выпроводив кучера, Захар Дикой хватает ружье и без шапки, весь охваченный жаждой мести и крови, ночью бежит через поля, леса и болота, чтобы убить!.. Убить и больше ничего, ибо дальнейшее ему даже и не представляется. Ведь, дикари неспособны к логическому развитию своих идей. Когда он достигает дома, там уже ложатся спать... Он видит освещенное окно и брата, полураздетаго, готоваго лечь в постель. А в постели — Глафира!.. Он знает это, и кровь кидается ему в голову... Сколько времени понадобилось убийце простоять под окном, выжидая удобнаго момента, кто знает?.. Свиде тели показывают, что Клим Дикой долго не ложился, ходил по комнате и даже раза два выходил вт, корридор, один раз, чтобы отдать распоряжение на завтрашний день, а в другой, чтобы напиться воды. Была черная, предгрозовая ночь. Быть может, убийца простоял полчаса, час... и за это время не опомнил ся, в нем не шевельнулась даже тень раскаяния, не пробудилось сознание, что перед ним — брать его!.. Нет, страсть отуманила его голову... С упорством дикаго зверя он терпеливо подстерегаетт. свою жертву. Наконец, удобный момент настал, выстрел грянул, и сраженный брат падает, едва успев назвать своего убийцу, котораго он, конечно, узнал, при блеске выстрела... Тогда наступает мгновенное и страшное отрезвление. Люди безудержных страстей всегда слепо идут вперед, не думая ни о чем, кроме удовлетворения своей страсти или выполнения своей идеи. Но как только цель достигнута, сознание их мгновенно пробуждается, и только тогда они с ужасом вид ять, что наделали... Слыша голоса людей и лай собак, разбуженных выстрелом, Захар Дикой опрометью бежит прочь. Не от страха, не ради спасения, а просто — прочь, подальше от страшнаго места убийства, весь ужас котораго вдруг озаряет его мозг, как молния!.. Он даже не пытается скрыть следов, оставляя на месте ужасную улику — ружье, не заботясь о том, чтобы привести свой костюм в порядок, не стараясь вернуться на хутор так, чтобы его ночное отсутствие осталось незамеченным. На хуторе, конечно, ничего не знали, и была полная возможность выйти на другой день из своей комнаты с видом человека, мирно проспавшаго ночь и ничего не подозревающаго о случившемся. Но Захар Дикой о спасении и не думает. Он сам выдает себя с головой: как зверь, забивается в угол, целый день ничего не ест и на вопросы не отвечает. Кровавый туман уже окончательно слетел с него, ужас содеяннаго стоить перед ним во весь рост, совесть терзает его!.. Что ему тюрьма, каторга, позор!.. Люди страсти из одной крайности впадают в другую: сначала преступление, потом покаяние. Все русские убийцы кончают постом и веригами. Не даром гениальный поэт, великий зна ток русской души, сказал о русских разбойниках и убийцах, что

У каждаго есть совесть,

Она проснется в черный день! Да, сначала безшабашный, безоглядный разгул страстей, потом неразрешимый узел запутавшейся в конец жизни, потом преступление, потом или самоистребление или покаяние!.. Других путей не знает русская душа, и Захар Дикой с поразительной точностью совершает этот круг. Ему — здоровяку, весельчаку и распутнику, весь смысл жизни полагавшему в достижении женских прелестей, смерть страшна, преступление легче... Он выбирает преступление. Но совершив его, сейчас же и падает духом. О, теперь он покорно понесет крест 7* 99 зозмездия. Обратите внимание, как вяло и равнодушно относится он к ходу своего дела. Правда, он отрицает свою вину, но делает это совершенно машинально, для проформы... «Я брата не убивал!» — вот и все!.. Ему уже все равно: пусть думают, что хотят, пусть сажают * вт, тюрьму, ссылают на каторгу... Суд проснувшейся совести ему страшнее!.. Он весь ушел в себя, к той тайной казни, которая совершается и совершится в душе его. Его безудержная душа ныне впадает в новый восторг — восторг самобичевания!.. Жизнь потеряла для него всякий интерес. Он даже не желает видеть ту, ради которой пошел на тяжкий грех братоубийства и погубил себя. О, конечно, будь он невиновен, все было бы по другому: несправедливое обвинение привело бы его в ужас и / казать свою невиновность и уж, конечно, приложил бы все усилия, чтобы выйти на свободу, где ждет его отныне свободная, любящая и любимая женщина. Не лежала бы между ними кровь убитаго, если бы не он убил!.. Тогда смерть брата была бы просто несчастием, пусть и очень тяжелым, но все же освободившим их для радостей любви... Не бывать бы счастью, да несчастье помогло!.. Но так как убил именно он сам, то картина меняется: свобода не обещает ему радости, призрак убитаго им брата пойдет за ним по пятам, и как станет он ^ ную?.. Нет, отныне между ними все кончено... Мало того, будь он невинен, разве таковым было бы отношение к нему со стороны матери и любовницы?.. В этой среде мать — тигрица: она рвала бы и метала, стараясь вырвать сына из рук тюремщиков, она обивала бы все пороги, она не отходила бы от ворот тюрьмы... О любовнице и говорить нечего! На деле ничего это и прежде всего, женщины простыя, по своему религиозныя... Оне подавлены, растеряны, но оне знают, что он совершил тяжкий грех, и по их понятиям — должен понести кару!.. Мать по целым дням молится за него, любовница носит ему в тюрьму «гостинцы», но для них это уже не сын и любовник, а «несчастненький» грешник, впавший в руки Бога Живого!.. И в от оне покорны судьбе и молчать»!..

Посвятив еще несколько слов разбору прямых улик и заранее отпарировав некоторые, возможные со стороны защиты, доводы, прокурор закончил свою речь:

— Вот перед вами вся картина преступления в ея логическом развитии. Она ясна!.. Она написана на лицах всех участников процесса. И если бы даже не было всех этих подавляющих, неопровержимых доказательств — ру жья, ночного отсутствия, костюма, свидетельствующаго о пройденном пути, и предсмертнаго вопля жертвы, назвавшей своего убийцу по имесказал бы: убийца здесь, он перед вами, на скамье подсудимых!.. Судите же его!.. Судите, в его лице, всю дикость, безшабашность, распущенность и безалаберщину ду ховную, от которой погибает и быть может вскоре погибнет Россия!..

XIII.

После речи прокурора был перерыв, во время котораго зал и корридоры суда превратились во взволнованное море. Публика разби лась на группы, в центре которых закипели страстные споры. Было похоже на то, что речь прокурора вдруг всем открыла глаза, показав никем раньше не подозревавшияся глу бины этого банальнаго процесса.

В том, что убил именно Захар, никто уже не сомневался, да и сомневаться было невозможно. Картина, нарисованная прокурором^, была такт, ясна, как будто бы он читал в душах участников процесса, как по открытой книге. Многие места его речи возбудили мысли, далеко выходящия за пределы даннаго процесса и отодвинувшия вопрос о личной судьбе Захара на второе место. В то время русское общество переживало исключительный момент, в связи с неудачной войной и назревающей революцией, а потому психология русской души многих поразила и потрясла. С особенным удовольствием повторяли отдельныя фразы, например, о том, что «русский народ не рели гиозен, он только суеверен», что «драки, убийства и насилия — наши исконныя бытовыя явле ния», что «красный петух и зеленый змий — наши домашния животныя», что «русские убийцы кончают постом и веригами», что «наша свобода — анархия, а политическая борьба — либо террор, либо свирепая диктатура» и в особенности, что «может быть, близко то время, когда откровенный призыв ко всеобщему граИ бежу всколыхнет это дикое море», русский народ!..

— Да, батенька мой! Ахнет Европа! Ахнет!..

— Да, наша свобода — анархия, наши идеи — фанатизм, наша борьба — бомбы, террор и диктатура!.. — повторяли в публике. — Погодите, они еще покажут вам, эти «дикие»!.. Ка кая тут, к чорту, свобода!.. Разве в государстве, где население на девяносто процентов со стоить из Захаров и Глафир, возможно ожидать гражданскаго самосознания!.. Ну, и будет анархия!.. Сведут счеты, только и всего!,.

Были, конечно, и такие, больше из самой зеленой молодежи, во главе которой горячился преподаватель русской словесности из местной болыпевик, которые яростно бранили прокурора «черносотен цем» за его упоминание о государственных умах и за отожествление с дикой личностью Захара всего нашего великаго русскаго народа, а наипаче нашего замечательнаго пролетариата.

— Я не спорю: что касается буржуазнаго общества, он, конечно, прав. Это общество раз лагается, но пролетариат!..

— И заметьте: на Юсупова намекнул, Прасолова и Недоноскова прямо назвал, снохачей даже упомянул, а как дошло до пролетариата, так и замял... тоже, мол, и пролетариат!.. Хехе!..Но в общем, впечатление было большое, и уже всем было мало интересно, что скажет защитник в пользу собственно Захара. Приго вор казался неизбежным.

Защитник, присяжный поверенный Духовецкий, видимо чувствовал общее настроение, по тому что был взволнован и чаще обычнаго вздергивал носом. Заговорил он, тем не менее, уверенно и не без иронии:

— Господа присяжные заседатели, мы слышали талантливую речь, безмерно расширившую рамки процесса и распылившую его едва ли не на все пространство нашей необъятной родины!.. В связи со многими чаяниями и событиями, эта речь не могла не потрясти многих. Можно не соглашаться с некоторыми, слишком обобщающими чертами в психологии русской души, но нельзя отказать моему уважаемому противнику в смелости, яркости и глубине психологическаго анализа. Я с ним спорить не буду... Не потому, чтобы я был лично убежден им, а потому, что мы не в собрании, а в суде, и я не оратор, а защитник. Мой долг прежде всего помнить о судьбе своего клиента, ожидающаго вашего приговора. Нельзя же, в самом деле, сделать его ответственным за все национальные недостатки и покарать, как лицо символическое!.. Мы судьи и только судьи, и я готов горь ко упрекнуть обвинителя, что своим красноречием он отвлек наше внимание от живого, страдающаго человека. Нас не спрашивают о мировых вопросах, нас призвали сюда не для решения исторических задач!.. Перед нами ясно и просто поставлен частный вопрос: убил ли Захар Дикой своего брата, или он его не убивал?.. А тут, вдруг, говорят нам о русской душе, об Европе и Азии, об анархии и веригах и прочих, без сомнения, весьма интересных предметах, у которых один су щественный недостаток: оне имеют очень отдаленное отношение к настоящему процессу!

В публике послышался смех, и защитник, удовлетворенный произведенными впечатлением, явно разрядившим атмосферу, продолжал:

— Итак, я оставляю в стороне все общия рассуждения и перехожу прямо к делу. Убийца или не убийца Захар Дикой?.. Я думаю, я уверен, что нет, и надеюсь доказать это. Что при водят нам в доказательство его виновности? Улик много, и оне распадаются на две группы: собственно улик и психологических посылок. Что касается улик, то вот оне: ружье, ночное отсутствие, грязный костюм, угрозы убить, «застрелить, как собаку» и, наконец, предсмерт ный крик жертвы, якобы, назвавшей своего убийцу по имени. Улики тяжкия, но все оне приобре тают вес только потому, что заранее и определенно решено, что убил именно подсудимый, а не кто другой. Странно, что во все время процесса и даже на предварительном следствии ни разу не подымался вопрос: а не мог ли убить другой?.. Сразу и окончательно остановились на подсудимом, и все розыски, все экскурсии в область психологии исходили из одной точки: убил Захар Ди кой!.. Конечно, если так, то все — и ружье, и ночное отсуствие, и крик жертвы — все приходится одно к одному с точностью отдельных кусков аккуратно разрезанной арбузной корки!.. Но предположите на минуту, что несмотря не Захар?.. Ведь тогда всем этим деталям придется подыскивать другое объяснение. А разве, в самом деле, не мог быть убийцей ктонибудь другой?.. Вспомните тяжелый характер покойнаго, вспомните его жизнь, целиком основанную на грабеже, обмане и обсчете, вспомни те, что он многих обидел, обобрал и раззорил, что со своими рабочими он обращался гру бо, жестоко и беспощадно!.. Я едва ли ошибусь, предположив, что человека, котораго ненавидел даже собственный слабоумный брать, не навидели еще и очень многие люди. Кровавая же расправа, действительно, наше бытовое явление... Мы еще не дошли до планомерной борьбы с эксплуататорами и насильниками, и в этой борь бе наше обычное оружие — кровавый самосуд!.. Делая, по примеру прокурора, отступление в сторону, я мог бы указать на то, что даже наши политическая партии, в конце концов, всегда апеллируют к народной расправе!.. Поэтому, не будем заранее предрешать вопрос о том, кто убил... Ведь мы для того здесь и находимся, чтобы разобраться в этом вопросе. Раз смотрим сначала улики, направленный против под суд имаго. Из них главная — ружье... Но, ведь, вопрос о том, где оно находилось до убийства, совершенно не выяснен. Прокурор опре деленно и решительно не верит показанию работника, что ружье было спрятано кухаркой в чулан, как не верить и словам кучера, что он хотел захватить это ружье с собою, да по несчастью забыл... А, ведь, если ружье оставалось в чулане, то никак нельзя предполо жить, чтобы Захар Дикой мог выкрасть его, оставаясь незамеченным прислугой, кухаркой, матерью, тремя работниками и самим убитым, наконец, несколько раз выходившим в корридор, где находится этот самый чулан. Мало того, ружье было отнято у подсудимаго в момент драки, когда его силой волокли в комна ту, втолкнули туда и заперли... Разве в такую минуту он мог следить за тем, куда именно спрячут ружье?.. Разумеется, нет!.. Ему было не до того!.. А следовательно, ему не только пришлось бы выкрасть ружье, но еще и искать то его по всему дому, все время оставаясь невидимкой для целой толпы народу!.. Абсурд!.. Но местонахождение ружья не выяснено, пусть... я оставляю ружье в покое. Перейдем к другому: Захар Дикой утверждает, что всю ночь бродил по степи, потрясенный рассказом кучера об истязании и об измене его возлюблен ной... Прокурор не верит ему, но вспомните, каков должен был быть этот рассказ!.. Вспомните, что Захар Дикой страстно любил эту женщину, которую муж полосовал возжами до тех пор, пока она не завопила на весь двор, как «свинья резаная», по выражению свипосле невероятнаго истязания, глумления и издевательства над беззащитной женщиной, заставил ее удовлетворять его распаленную мучительством похоть!.. Кого из нас такой рассказ о любимой женщине не вывел бы из всякаго душев наго равновесия?.. Я представляю себе те терзания, который вынес подсудимый, слушая этот страшный и безыскусственный рассказ!.. Прокурор полагает, что после этого у него непре менно должна была зародиться мысль о кровавой мести... Может быть, она и родилась бы у человека, как раз более культурнаго, более свободно и тонко чувствующаго, чем Захар Дикой. Именно потому, что он слишком примитивен, дик и темен, такая мысль не могла ему придти в голову: ведь Глафира — жена его брата, законная жена... Сойдясь ст. нею, он, по понятиям своего круга, совершил тягчайший, смертный грех... В его глазах и он сам и Глафира — преступники, грешники, и вина их перед братом и мужем безмерна. В порыве страсти они преступили нравственный закон, но возмездие примут, как высшую справедливость. Вспомните, как покорно приняла истязание сама Глафира, как никто не пришел к ней на помощь, когда она вопила на весь дом, как ста руха Дикая сама подала мужу забытыя им возжи... Ибо все они думали одинаково: ежели жена забыла свой супружеский долг и опозорила мужа, то должна она претерпеть!.. А ведь Захар Дикой — плоть от плоти, кость от кости этого темнаго круга... Влекомый чувственной страстью, он согрешил с женой брата, но сознание своей позорной вины перед ним, конечно, было в нем совершенно ясно... Да, он любил эту женщину; да, он тосковал в разлуке с нею; да, рассказ о ея страданиях и ея измене перевернул ему душу, но у него ни на одну секунду не могло быть сомнения в праве своего брата, как оскорбленнаго и опозореннаго супруга, поступать именно так, как он поступил... Можно с уверенностью сказать, что будь Захар на месте брата, он поступил бы так же или почти так же!.. Собственно, с потерей любовницы он, конечно, примирился: что же, мол, делать? Такая наша судьба, доля горькая!.. Узнав о том, что Глафира снова живет с мужем, он мог почувствовать чисто телесную ревность, мог в тоске не находить себе места, но для него это было так понятно, так неизбежно... Она жена и женой останется!.. Ведь, раз водов и разрывов в этом быту не существует, ибо они считаются еще болыним позором, чем тайная связь. Ибо сказано им: что Бог сочетал, человек да не разлучает!.. И вот, в отчаянии, томимый ревностью и тоской, он, как потерянный, бродить всю ночь по степи, стараясь физической усталостью заглушить душев ныя муки... Очень может быть, что не раз он кидался на землю и катался по ней в остром припадке отчаяния. Утром, измученный, грязный, он возвращается домой... Острое страдание перешло в глухую боль. Он забивается в угол, не пьет, не ест, не говорить ни с кем... Такое душевное отупение, после слишком больших нравственных потрясений, всем изве стно... И что может он ответить на наивный вопрос: что вы делали в степи целую ночь?.. Только, то что он и ответил: ходил!.. Разве он сам помнить об этом?..

Я не буду долго останавливаться на угрозах Захара убить брата в ту достопамятную ночь, когда раскрылась измена Глафиры... Слишком очевидно, что это угрозы человека, находящагося в пылу борьбы... Сгоряча он схвати л ружье, сгоряча и кричал свое: «убью, как собаку!», когда ему не дали выстрелить и грубо поволокли прочь... Если бы все такия угрозы приводились в исполнение, то, поверьте, на земле русской осталось бы слишком мало жителей!..

Что же касается предсмертнаго крика жертвы, то позвольте мне утверждать, что этот крик мы не знаем, что именно крикнул покойный. Пусть мы не верим ближайшей свидетель нице, Глафире, ибо она, конечно, старается спасти своего воз л юбл еннаго... Хотя при этом я должен заметить, что это не вяжется со словами прокурора о том, что она, как и мать Захара, женщины простыя, религиозныя, покорно принявшия возмездие... Какая уж тут покорность, ежели она лжет и выгораживает?.. Но не в этом дело: остальные свидетели утверждают, что убитый явственно выкрикнул имя брата... Но вспомните, что Клим Дикой был убить почти наповал, что крикнул он в предсмертной агонии... Мог ли этот крик быть так отчетлив и членоразделен, чтобы его ясно разобрали даже издалека?.. Конечно, нет!.. Это был дикий вопль человека, сраженнаго на смерть. Но пусть даже свидетели, действительно, разобрали в этом вопле имя Захара... Вспом ните, что после выстрела им прежде всего пришла в голову мысль именно о подсудимом, что весьма понятно при той атмосфере, которая царила в доме перед убийством. Очень понятно, что в диком вопле убитаго им почудилось именно то имя, которое у всех было на уме... Это очень возможно, но я готов допустить большее : пусть покойный, действительно, выкрикнул имя брата... Что же это доказывает? Что он узнал его при свете выстрела?.. Ерунда!..

Этого быть не могло, потому что блеск выстрела,

направленнаго в упор, ослепляет жертву, а

убийца, в момент выстрела, оставаясь по ту

сторону источника света, разумеется, окончательно невидим для своей жертвы... Нет,

узнать брата ни при выстреле, ни в после наступившей от внезапнаго перехода от света к

мраку сугубой тьме, Клим Дикой никак не

мог!.. Но за то вы вспомните, что он все время

боялся нападения со стороны брата. Ведь уда*бро

сил в него камнем, то хотя Захар и был в

это время на хуторе и хотя все данныя говорят,

что бросил идиот Петенька, Клим Дикой убежденно заявил: «это Захар!»... Тут уже своего

рода мания преследования!.. Так разве не понятно, что почувствовав себя сраженным на

смерть, в последний миг сознания, он мог,

конечно, подумать о брате и выкрикнуть его

имя?..

Итак, мы видим теперь, что если отбросить

в сторону предвзятое решение «убил Захар»,

то все улики и психологическая соображения оказываются несостоятельными. О психологии я и еще скажу несколько слов, а пока вернусь к

тому вопросу, который мы пытались осветить при

затемнился, благодаря упорному нежеланно прокурора

стать на сторону возможной невиновности подсудимаго. А именно, я хочу опять подчеркнуть

абсолютную невозможность для Захара Дикого,

в девять часов вечера расставшись с кучером

на хуторе, который отстоит от места убийства

на двадцать слишком верст, уже в одиннадцать очутиться у дома, подстеречь жертву и убить. Пусть расстояние не таково. Пусть идя, целиком по пахоти и оврагам, переправляясь в брод, можно сократить расстояние до восемнадцати верст... Не забудьте, что это тот зна менитый русский путь, о котором сказано: баба клюкой меряла! «И восемнадцати не наберется!» говорить кучер... Но я, а по моему настоянию и должностныя лица обследовали этот путь, а там около двадцати путь этот так неудобен, так тяжел, благодаря распаханным полям и оврагам, что для человека, для лошади даже, невозможно его иробежать без передышки. Если бы Захар Дикой, даже в состоянии крайняго нервнаго возбуждения, и пробежал его, то или упал бы около дома от разрыва сердца или, во всяком случае, не мог бы набрать сил для вторичнаго путешествия на хутор... Я настаиваю на этом, я подчеркиваю это сто раз и требую от судей совести, чтобы они отнеслись к этому вопросу со всей серьезностью. Если они это сделают, я уверен, что вопрос об убийстве За харом своего брата будет разрешен в сторону отрицательную, как нечто прямо физи чески, при данных условиях, невозможное!..

Что касается поведения участников процесса после убийства и заключения подсудимаго в острог, то прокурор был близок к истине, когда их пассивность объяснял их смирением перед заслуженным наказанием. Конечно, в глазах всех и в своих собственных глазах Захар Дикой совершил тяжкий грех и должен понести наказание... Но этот грех не убийство, этот грех — смертный грех связи с женой родного брата!.. Это кровосмесительство!.. Прокурор человек интеллигентный, он думает и рассуждает иначе, чем та среда, в которой совершилось преступление... Для него, как и для всякаго интеллигента, убийство есть подлинно тяжкое преступление, а связь со свояченицей — грех весьма даже простительный, особенно, если свояченица так обольстительна!.. Такия связи очень часты в интеллигентских кругах и не способны возбудить большаго чувства, чем некоторый конфуз разве. Мы слиип ком далеко отошли от первобытных взглядов и понятий того темнаго круга, из котораго вышли герои этого процесса. Нам и в голову не придет, чтобы такия ужасныя переживания могли быть последствием таких пустяков, как интрижка, хотя бы и с женой брата!.. Но та среда думает иначе, и трудно сказать, какой грех в ея глазах страшнее: убийство или кровосмешение?.. А между тем, там всякое несчастие склонны объяснять Божеским наказанием. Какое страшное впечатление должна была произвести ужасная смерть Клима Дикого на людей, которые считают себя виновными перед ним!.. Они украли у него жену и честь, они опозорили его, обидели, и он умер, ушел из жизни обиженный и оскорбленный!.. Прокурор прав, что у русскаго человека покаяние всегда следует сейчас же за преступлением... Захар Дикой соверншл тяжкий грех — Бог покарал за этот грех всю семью, и они смирились перед неисповедимостью Божьей воли. Захар решает, что отказом от любви, радостей и счастья он должен искупить свой грех, а мать и возлюбленная с покорностью принимают его решение. Вот откуда странное равнодушие к судьбе под суд имаго, со стороны его самого и его близких... Это не равнодушие, а смирение: да свершится воля Божия!..

Итак, прокурора говорить, что Захар Дикой убил, потому что он не мог не убить... А я говорю вам, что он не убил, потому что не мог убить!.. Он, может быть, способен на убийство посторонняго человека, но никогда и ни при каких обстоятельствах, исключая мгновенную вспышку гнева, не решился бы на убий ство брата, перед которым так тяжко виноват. Нет, перед вами не убийца, а только несчастный, темный, запутавшийся с своих страстях человек! Он стал жертвою рокового стечения обстоятельств... Но вы спросите меня, кто же тогда убил?.. Я не знаю. У меня в распоряжении нет никаких данных для предположений, ибо следствие велось только в одну сторону... Но я напомню вам, что сказанная в запальчивости угроза Захара Дикого: «все равно убью, застрелю, как собаку!» была слышана многими... Кто знает, не воспользовался ли ктонибудь этим обстоятельством, чтобы свести свои личные счеты с покойным, а подозрение отвести на другого?.. Кто знает, не был ли убий ца в доме, нет ли его среди свидетелей?.. А если убийца был в доме, то становится понятным и появление этого злосчастнаго ружья. Впрочем, это только догадки... Но не догадка, что мы судим невиннаго человека, ибо в нользу обвинения нет, как мы видим теперь, ни одного серьезнаго доказательства. Быть может, мне не удалось убедить вас, но я, не как защитник, а как человек, искренно взываю к вам: бойтесь непоправимой, страшной судебной ошибки!...»

Защитник кончил. Трудно сказать, чтобы его речь, действительно, убедила когонибудьв невинности Захара. Мнение о его виновности было слишком прочно. Но несомненно, что многие призадумались. Впечатление же, во всяком случае, было сильное, тем более, что при еловах защитника о несчастном, запутавшемся че ловеке, подсудимый вдруг заплакал.

После пространнаго и довольно безцветнаго резюме председателя, на обычную тему о том, что присяжные должны судить по совести, не увлекаясь красноречием защиты, господа присяжные заседатели, кстати сказать, почти все из базарнаго купечества, удалились в совещательную комнату.

В течение более чем часового их отсутствия, настроение в зале было смутное. Некоторые даже раскаивались, что так легко увлеклись речью прокурора. Публика только перешептывалась, да с нетерпением поглядывала на за пертыя двери совещательной комнаты. Захар Дикой сидел неподвижно, опустив голову.

Звонок из комнаты присяжных раздался неожиданно, так что все вздрогнули. Дверь отворилась и длинной черной вереницей присяжные вышли в зал. Их старшина, седобородый купец Милославский, известный и очень уважаемый в городе, вышел вперед с 8* опросным листом в руках. Было замечено, что лицо его выражало волнение и жалость, который он тщетно старался скрыть! Многие видели даже, как после роковой фразы:

— Да, виновен!

Старик быстро взглянул на Захара и отвернулся, причем на глазах у него показались слезы.

XIV.

Присяжный поверенный Духовецкий остановился на базарной площади, в единственной при личной гостиннице, которая называлась Красной, потому что была отстроена из неоштукатуреннаго кирпича. Он занял в ней лучший но грязный и подозрительный, в смысле клопов.

Суд кончился поздно, и Духовецкому пришлось переночевать, чтобы ехать на вокзал, на другой день, к обеду. Он вернулся к себе взволнованный и расстроенный до глубины души. Невинность Захара была для него несомнен на, и приговор неожиданно ошеломил его. Приказав подать самовар, Духовецкий долго ходил взад и вперед по номеру, подергивая носом и пожимая плечами. Иногда подходил к окну и подолгу смотрел на площадь, точно в ея пустынности и темноте старался найти какоето объяснение случившемуся.

Городок утонул во мраке. Только под лучем единственнаго фонаря, у здания полицей скаго управления, блестели лужи, колеблемый ветром.

Перед глазами Духовецкаго, как живые, проходили и присяжные, и их седобородый стар шина, и свидетели, и Глафира с матерью, и сам подсудимый. Какие это были странные, непонятные люди!.. Б душе адвоката было смутное чув ство. Его чуткий, нервный нос как будто чуял чего не мог уяснить разум, и Духовен» кому было не по себе.

Во всей гостиннице царила глухая тишина. В номере пахло затхлостью, пылью и клопами.

тихо постучал в дверь.

— Войдите! — крикнул Духовецкий.

Дверь медленно отворилась и показался высокий силуэт женщины, с черным платком на голове и с белым иконописным лицом. За серая, безформенная фигура. Духовецкий узнал мать осу жденнаго, и ему стало так неловко, точно он один был виноват в исходе процесса.

— А, это вы! — сказал он, запинаясь.

— Мы, батюшка, — степенно и важно ответила старуха, кланяясь в пояс.

Серая тень за нею поклонилась тоже, но уже дурацкой поспешностыо. Это был идиот Петенька, котораго Духовецкий один раз уже видел.

— Мы к тебе, батюшка, — продолжала старуха.

— Милости просим, — растерянно заторопился Духовецкий. — Садитесь, пожалуйста... Не угодно ли чайку?

— Покорно благодарим, — возразила старуха, — нам не до чаев теперь. А сесть — сяду... ноги у меня болят.

Она села, прямо, спрятав руки под платком, и уставилась на адвоката тусклыми, но красневшими от недавних слез глазами.

Духовецкий сел тоже. Наступило молчание.

— Осудили сыночка! — сказала старуха, и голос у нея дрогнул.

— Да, — пробормотал Духовецкий, — я сам ужасное недоразумение!..

беспокоит. были маленькие глазки идиота, который стоял за спиной мамаши и не спускал с него страннаго, как будто испытующаго взгляда! Духовецкий раза два невольно оглянулся на него, но идиот даже не мигнул.

— Но вы не огорчайтесь — продолжала адвокат, — дело еще не потеряно! Поводов к кас сации сколько угодно... В другом же составе присяжных результат!, может быть совершенно другой... Лично я до глубины души убежден в невиновности вашего сына... Если угодно, я вам составлю прошение или... — вдруг смутился Духовецкий, — может быть, вы желаете передать дело другому адвокату?

Старуха покачала головой.

— Нет, батюшка... нам другого не надо! Мы вами очень довольны... дай Бог вам здоровья! Что ж, сделали, что могли!.. Многие, говорили мне, даже плакали... на судето!Старуха подняла руку и кончиком платка утерла глаза.

— Нет, уж такая, видно, Божья воля!.. Конченное это дело. Не надо нам прошения... Бог с ним!

— То есть, как это?.. Вы отказываетесь от кассации?.. — с удивлением спросил Духовецкий.

— Отказываемся, батюшка! — под платком слабо махнула рукой старуха и потупилась.

Духовецкий даже растерялся. Он ожидал, напротив, обычных слез, просьб, поклонов и молений о спасении осужденнаго.

— Но, ведь... приговор может быть отменен! — пробормотала он. — Я даже почти уверен...

— Нет, что уж тут... — возразила старуха, не договаривая. — Пусть уж так и останется... Воля Божия! — повторила она и подняла глаза.

Духовецкий развел руками.

— Каторга? Пусть будет так?.. Не понимаю!.. Конечно, как хотите, но... а как же сам обвиняемый?.. Я должен...

— И он тоже отказывается, батюшка. Видела я сыночка... Начальство, дай им Бог, допустило... Из тюрьмы я. Отказывается, батюшка, тоже отказывается.

Духовецкий совсем беспомощно развел руками и не зяал, что сказать. Наступило тяже лое молчание.

Старуха подумала, пожевала тонкими, ввалившимися губами, вздохнула и встала. Духовецкий поспешно вскочил тоже.

— Значить, вы решительно отказываетесь?.. Странно, очень странно!..

— Так уж мы решили, батюшка! Ничего не поделаешь. Покорно благодарим за твои старания, дай Бог тебе всего хорошаго! Истинно, как перед Богом, не сумлевайся!.. Очень мы тобою довольны и век будем помнить... Кланяйся, Петька!.. — вдруг сурово крикнула старуха, отступая в сторону и открывая идиота, прятавшагося за ея спиной.

Идиот испуганно взглянул, не на мамашу, а на защитника, и быстро закланялся. Лицо у него было совершенно звериное.

— Ручку поцелуй, дурак! — так же строго приказала старуха.

— Что вы? Помилуйте! Зачем это! — рролепетал растерянный Духовецкий.

— Ну, а теперь, прощенья просим! Не поминай и ты нас лихом, — сказала старуха, выпро стала из под платка руку, протянула ее и полошила на стол, возле самовара, большой па кет. — Прощайте!

— До свиданья! — пробормотала Духовецкий.

— Ну, ты... иди! — скомандовала старуха, еще раз поклонилась в пояс и вышла, пропустив вперед себя сына. Дверь закрылась, и Духовецкий остался один, в совершенном ледо умении.

не понимаю! — громко сказал он, не без досады.

Для него стало ясно, что тут есть какаятодушевная тайна, но в чем она состоит, Духо вецкий не мог догадаться.

— Неужели, в самом деле, такая жажда искупления?.. Но, ведь, не виноват же он!.. Чорт знает, что такое!.. Странные, странные люди!..

Ночь проспал он тревожно. Кусали клопы чудилась все время тупая, звериная морда идиота.

На утро, в ожидании лошадей, Духовецкий отправился побродить по городу. Он любил эти маленькие уездные города, с их заросшими кривыми улицами, пустынными площадями, низень кими домишками и чистенькими церквами. В одном из таких городков он сам родился и вырост,. Но это было давно!

На базаре стояла жидкая, блестящая грязь. Закутанный в платки, в обшлепанных юбсидели у своих ларьков, поджидая покупателей на мужицких воза стояли посреди площади, подняв кверху оглобли, и их худыя, но пузатыя лошаденки понуро жевали сено, набросанное прямо в грязь, у колеса телеги. Странное впечатление заброшенности и пустоты производил этот городок. За окнами, сквозь который виднелись кисейныя занавески и горшки с цветами, не показывалось ни единое живое лицо, точно все попрятались именно от Духовецкаго. Только изредка, щеголевато ступая по деревянным мосткам своими лакированными сапогами, прохо офицер, с усиками, да кокетливо пробегала слишком пестро одетая дамочка. Пробежали две гимназисточки, в коричневых юбочках, с черными фартучками. Прошла дородная купчиха, в ярком шелковом платке.

Духовецкий вдруг вспомнил, что жена просила его купить такой платок. Эти платки тогда входили в моду даже и в высшем свете. Духовецкий нежно улыбнулся, при воспоминании о своей молоденькой, хорошенькой и милой жене, на которой был женат всего три года.

— Надо купить! — решил он, приятно ощутив при этом толстый пакет в боковом кар мане, догнал купчиху и, вежливо приподымая шляпу, спросил: будьте добры... скажите, пожалуйста, где продаются вот такие платочки, как ваш?

Купчиха была вчера в суде и сразу узнала адвоката. Она покраснела от приятной неожидан ности, законфузилась и, остановившись, стала объяснять певучей скороговоркой:

— А вот, как перейдете площадь... вот, полевее шопы... так там будет лавка Милослав скаго... Кузьмы Сергеича... у него и купите!

— Благодарю вас, — сказал Духовецкий, еще раз приподнял шляпу и пошел по указанному направлению, немного озадаченный странным словом «шопа».

А купчиха стояла на тротуаре, как будто ей было жаль расстаться с таким приятным собеседником, и кричала ему вслед:

— Прямо... все прямо!.. Милославскаго, не забудьте!..

Духовецкий улыбался и кланялся, озабоченный только тем, как бы не попасть в грязь.

В лавке Милославскаго было темно и сыро. По стенам рядами шли длинный полки, пестрыя от штуками наваленных ситцев, кумачу и сатина. Пахло коленкором. За прилавком сто ял шустрый пятнадцатилетний мальчишка, а у конторки грузно возседал седобородый купец и, растопырив пальцы, пил с блюдечка жидкий, горячий, как кипяток, чай. При виде покупателя, он сейчас же поставил блюдечко, не спеша встал и приподнял свой толстый ватный картуз.«

— Чем могу служить? — степенно спросил он.

Духовецкий объяснил свое желание.

— Это можно... — так же неторопливо согласился старик. — Покажь, Володька! Да не те!.. Со второй полки возьми. Вам, значить, поярче прикажете?

— Да, да, самые, знаете, яркие!

— Слышь, Володька? — кинул купец приказчику и опять приветливо обратился к поку пателю: господина Духовецкий будете?

— Да, — удивился адвокат и только тут узнал купца.

— Да, ведь, вы, кажется, вчера старшиной были?

— Так точно, — важно подтвердила старик.

Пока приказчик завертывал купленные платки, Духовецкий разговорился с купцом.

— А скажите, пожалуйста, — сказал он, — теперь уже дело прошлое... а ведь, вы вчера неправильно осудили!

—Как, неправильно? — возразил старик.— Очень даже правильно!

— Да, помилуйте! Ведь, это же не он убил! — горячо воскликнул Духовецкий, подергивая носом. — Я в этом уверен так, как в том, что перед вами стою!

Старик помолчал.

— Ну, что ж... что правда, то правда! Скрывать не стану... Не он убил! — вдруг реши тельно отрубил купец и глянул в сторону.

Духовецкий так и обомлел.

— Не он ?

— Известное дело, не он!.. Захар не убивал. Убил Петенька, дурачек... Это мы все очень хорошо понимаем.

Меньше всего на свете Духовецкий ожидал такого открытия. Хотя он и высказал пред- положение, что убийца находился в доме, но мысль об идиоте ни разу даже в голову ему не пришла.

— Как — дурачек! — пролепетал он.

— А вы разве дурачка Петеньку не изволили видеть?

— Нет, видел...

— Ну, вот, он и убил.

— Но позвольте!

— Нечего туть позволять!.. Мы это уже давно знаем, да молчим. Петенька и убил. Очень это вы тогда правильно заметили, что убийца, мо- жет, в доме был... В доме и был.

Духовецкий долго молчал, удивленно глядя на купца. Купец спокойно и важно взирал на Духовецкаго.

— Ну, хорошо... — наконец, пробормотал ад- вокат, — но почему же тогда... если вы знали... Позвольте, вы, значить, осудили на каторгу за- ведомо невиннаго человека?

— Ну, невиннаго!.. А кто же виноват?

— Да, ведь, вы же сами говорите!

— Я говорю, что убил Петенька... Петенька и убил. А причиной всему, конечно, Захар. Ведь, Петенька из за него брата застрелил!.. Любил он очень Захара-то. Как его тогда из дому удалили, дурачек и затосковал... Опять- же Глафиру ему жалко стало... Дурачек, ведь, он!.. Без понятия, что те в греховной связи состоять. Дурачек, он — что святой!.. Разве он эти дела понимает? Покойный Клим Иванович был человек ндравный, тяжелый, оби жал дурачка, а те двое его баловали... Когда пятачек, когда конфетку... Ну, дурачек и убил!.. Думал, поди, Захара выручить... по глупости, конечно!.. Так что же теперь? Выдавать его, что ли?.. Ведь, он грех на себя при нял, человеческую душу загубил и себя аду обрек... А всему причина — Захар!.. Не поддайся он слабости, не введи жену братнину во искушение, ничего бы и не было!.. Должен же он за свое окаянство претерпеть или нет... как по вашему?

не убивал же он?

— Э, батюшка!.. Не тот убил, кто из ружья выстрелил!.. Из ружья, сами видите те перь, и дурак может выстрелить!.. Захар душу свою убил!.. И себя убил, и Глафиру загубил ни за что, и брата... Пусть потерпит за то. Может, за его страдания Бог и простить ему. Пусть потерпит. У нас тоже не все согласны были... Уж я им и говорю: будет вам пишите, что виновен, а как не виновен, так ему на том свете зачтется!..

— Как вы странно рассуждаете!.. — пробормотал Духовецкий.

— Так, вот, и рассуждаем, по своему разуму... — ответил старик, ни мало не обидясь.

— Но, позвольте... значить, и мать, и Глафира это знают?

— Конечно, знают!

— И молчать?

— Потому и молчать, что грех.

— Но зачем же тогда меня приглашали?

— Ну, это уж по женской слабости... Любят оне Захара... Как ни как, а дело такое... То мать, скажем, а то полюбовница... Так рассуждали: коли, даст Бог, оправдают, значить, Такая, значить, Его святая воля!..

— Но, позвольте, я, как защитник, обязан возбудить ходатайство о пересмотра дела...

— Это уж как вам угодно, а только не советую... — опять глянул в сторону старик.

— Но, поймите, я не имею права молчать, когда мне стало известно...

Старик улыбнулся хитро и тонко.

— А что тебе, батюшка, известно стало?

— Да, вот, вы...

Купец пожаль плечами.

— Чего — вот?.. Я тебе ничего не говорил.

Духовецкий даже покраснел от негодования.

— Неужели вы откажетесь от своих слов?— воскликнул он.

— А, известно, откажусь.

— Ну, уж это, знаете...

Лицо старика вдруг приняло торжественное и глубокое выражение. Он взглянул на открытую дверь, как бы желая узнать, не слышит ли кто, и сказал приказчику:

— Володька, выйди на улицу... постой там...

Мальчишка хитро посмотрел на него и выскочил из за прилавка.

— Вот, что я тебе скажу, — начал старик, — оставь ты это дело!.. Нечего тебе сюда путаться. Оно, конечно, вы люди образованные, может, по своему понимаете... Но только послушай ты моего слова, я тебе худа не скажу... Не тронь, не вороши!.. Все равно, ничего из этого не выйдет!.. Что и говорить, Захара жалко... парень он душевный, правильный человек... Только ты сам посуди, ну, оправдают его... выпустить... А дальше что?.. Ведь, у него на душе всю жизнь камень лежать будет!.. Совесть его замучает!.. а через его грех и брат пропал без покаяния, и дурачек душу свою загубил, и на всем дому позору этого по гроб жизни!.. Разве он с таким грехом на душе проживет?.. Верно тебе говорю: запьет, весь дом в раззор пустить, и Глафиру замучить и сам на себя, может, руки наложить... А каторга, что ж?..! И после каторги люди живут. Ничего, пусть потерпит, душу очистить... Не трожь, тебе говорю!..

Старик, видимо, волновался и голос у него дрожал.

страх охватили Духовецкаго.

— Но, ведь, не могу же я... — с тоской проговорил он. — Поймите, ведь я обязан...

Купец молчал, но лицо его стало недоброжелательным. Духовецкий смотрел на него почти умоляюще.

— Может быть, с вашей точки зрения вы и правы... Но, ведь, я не могу смотреть вашими глазами...

— Это уж как вам будет угодно, — угрюмо пробормотал старик.

— Как я могу допустить, чтобы заведомо невиннаго человека послали на каторгу?

Лицо старика было замкнуто и сурово.

— Ведь, вы меня понимаете?..

понимаем, — наконец ответил купец, как бы через силу и не глядя, — да, вот, батюшка, нас не понимаешь!..

— Ну, не знаю... — совершенно ослабев, сназал Духовецкий. — Впрочем...

Старик молчал.

— Может быть, вы и правы!..

Они помолчали. Духовецкому было тяжело и виноват.

— Ну, что ж... — сказал он, — до свиданья, пока...

— Прощенья просим.

Духовецкий приподнял шляпу и нерешительно пошел к выходу.

не забудьте, — сказал купец ему вслед.

— Ах, да!..

— Духовецкий вернулся, взял сверток и вышел из лавки, в самом неопределенном состоянии духа.

Купец неодобрительно посмотрел ему в спину, вернулся за конторку и взял в руки про стывшее блюдечко.

А когда Духовецкий ехал на вокзал, по пустым, мокрым полям, над которыми летали и каркали вороны, замкнутое строгое лицо старика стояло перед ним неотступно. На душе было нехорошо, тоскливо. Назревающие события, о которых он думал с таким восторгом и в подготовке которых, как член партии, деятельно участвовал, вдруг представились ему в ином, смутном и тяжелом свете, словно кровью окрашенном. Он смотрел вниз, на бегущую мимо грязную дорогу, и думал:

Да, нам их не понять!.. Мы говорим на разных языках!.. Возмездие?.. Да, они примут возмездие и кровь прольют протоками, а потом будут терпеть... Все кары, все беды, все несчастия... Дикари?.. Только дикари?.. А может быть...

Кругом, на десятки верст, расстилались рышия, зеленыя и черныя поля. Лиловыя дали ухо дили и таяли, сливаясь с серым, необъятным небом. Взъерошенные вороны летели кудатов сторону от дороги. Дул порывистый сырой ветер, было холодно.

Духовецкий поднял воротник пальто и нахлобучил шляпу.

Москва, 1917 год.